Выяснять дальше было бессмысленно. Спать Бабушка не давал. Я стал думать о том, какие это были ужасные истязания, если они могли свести с ума молодого и здорового офицера. Он уже не расскажет какое изобретение чекистов, базирующееся на «самой передовой теории» Маркса-Энгельса-Ленина-Сталина сделало его нечеловеком.
И жалко его и злость берет в то же время. Вот, кажется, Бабушка успокоился. Кончил перестилать, лег в койку, закрылся одеялом… Несколько минут полежал тихо и я надеясь на лучшее, стал снова засыпать. Но не тут-то было! Сперва очень тихо и медленно, он стал что-то говорить (он никогда не разговаривал с товарищами по заключению, а только — с «Бабушкой»), потом громче и быстрее… Еще громче и еще быстрее… Вот он начал дрожать от напряжения и в спешке пытался что-то доказать или что-то сообщить важное и говорил быстро-быстро, так что ни одного слова нельзя было разобрать. Наконец, он вскочил с койки и продолжая что-то говорить, начал ее снова перестилать. Весь цикл повторился заново. Несомненно, врачи с умыслом положили меня между Зай-ковским и Молодецким. И этот умысел иначе, чем дьявольским, — не назовешь.
К вечеру я почувствовал, что у меня поднялась температура. Все тело горело и ощущалась сильная слабость. Я лежал неподвижно, прислушивался к нарастающей боли, которая теперь распространилась по всему телу, и представлял себе, как яд серы всасывается в кровь и как потом кровь разносит этот яд по всем органам: и к печени, и к почкам, и к желудку, и особенно — к сердцу. Это ужасное чувство: знать, что палачи используют отлаженный и бесперебойный механизм твоего тела — во вред твоему же организму, знать, что в организм введен яд и ничего не предпринимать, чтобы нейтрализовать его действие!
Когда человека укусит ядовитая змея, человек перевязывает жгутом укушенную руку или ногу, чтобы кровь не разнесла яд по всему телу. Но попробуйте перевязать жгутом ягодицу! Некоторые заключенные пытались выдавливать серу из места укола. Но укол делался очень глубоко и выдавливание не давало результатов.
Перед ужином санитар замерил у всех «серников» температуру. У меня оказалось 39°7.
— Настасья Тимофеевна! — позвал я, когда в камеру заглянула дежурная медсестра. — У меня необычно высокая температура. Дайте мне что-нибудь жаропонижающее или позовите врача.
— Все наши врачи ушли домой, — ответила сестра. — Я могу лишь позвать дежурного врача, с другого отделения.
— Ну, позовите. Я очень плохо себя чувствую.
После ужина санитар повел меня в сестринскую. Кроме Настасьи Тимофеевны в сестринской находилась довольно миловидная чернявая молодая женщина в очень чистом белом халате — дежурный врач.
— На что жалуетесь? — спросила она.
— Очень плохо себя чувствую. Температура 39°7.
— Это нормально на сере. Еще на что жалуетесь?
— Разве этого мало?
— Я еще раз говорю, что это нормально. Не надо было из-за пустяков вызывать меня! — злобно отнеслась она к медсестре, которая взглянула на меня укоризненно.
Потом я узнал фамилию врача — Любарская. Вскоре ее перевели в наше отделение и она стала четвертым лечащим врачом. На ниве психиатрического излечения больных Любарская никак не проявила себя, но зато показала себя весьма испорченной сексуально: без всякой надобности она часто проводила инспекцию половых органов всех своих 25-ти подопечных.
Когда я вернулся из сестринской в свою камеру, меня охватил озноб. Я и потел и дрожал от холода одновременно. Тоненькое байковое одеяло не могло согреть меня, хотя я и старался подоткнуть его под себя со всех сторон. Но вот дверь камеры вдруг открылась и уже одетая в пальто, готовая идти домой, в камеру влетела сестра-хозяйка Лаврентьевна. Ни слова не говоря, она подбежала к моей койке и своей маленькой и пухлой ручкой в коричневых пятнах уцепилась за одеяло. Я не понимал, чего она хочет, а Лаврентьевна молчала и с искривленным от злобы лицом тянула за край одеяла. Наконец, она прошипела:
— Санитар! Чего стоишь? Забери у него одеяло!
Санитар рванул у меня одеяло. Вместе с одеялом на пол упала и простыня. Лаврентьевна схватила одеяло и выбежала с ним из камеры. Дверь снова захлопнулась. Никитин смотрел на меня с немым сочувствием, Муравьев — тоже, Молодецкий — пару раз хихикнул. Остальные больные не реагировали вообще. Я поднял с пола простыню и накинул на себя. Я давно знал, что Лаврентьевна зверски ненавидит меня, хотя мы даже ни разу не беседовали с ней. Но что я мог поделать?
Темнело. Теперь начиналась самая главная мука — я знал это по опыту тех 17-ти уколов серы, которые мне сделали несколько месяцев назад. Боль, первоначально сконцентрированная в месте укола, а потом как бы расплывшаяся по всему телу, теперь подступала к сердцу. Я знал: максимальная боль и самая сильная мука наступит около полуночи. В это время сердцу надо помочь, иначе оно может не выдержать. Я уже заранее, с большим трудом, достал у медсестры таблетку аспирина и в момент самой сильной сердечной боли — я ее проглочу.