— А вы сомневаетесь?
— Как старшему по возрасту и должности мне принадлежит приоритет, когда задаются вопросы. Даже в неофициальной беседе.
Они снова засмеялись. Старому генералу смех этот показался, однако, неуместным.
— Польша, Испания… Сочувствую вашей трагедии.
— Нашей трагедии, — спокойно поправил Сверчевский. — Общей.
— Безусловно, безусловно. Я не политик, но всем сердцем… Внук на действительной. Под Смоленском…
Генерал, пытаясь сохранить присутствие духа, размеренно прошелся по комнате с учебными схемами на стенах, образцами боевых документов, расписанием занятий. Не на шутку взволнованный, он не хотел в этом признаваться и самому себе, еще меньше — холодновато–невозмутимому коллеге. (Как будто неглуп, штабные и командные навыки, почти интеллигентен, но педагогические приемчики… И этот трогательный призыв к лейтенантам мыслить стратегически…) Он не желал изменять своему обыкновению выражать мысли точно, с долей определенной предусмотрительности.
— Терминологическая чересполосица чревата, согласитесь, некоторым сумбуром в молодых головах, что с точки зрения военной педагогики крайне нежелательно. Я побаиваюсь, как бы выразиться, некоего скепсиса.
— Ваши опасения, Георгий Анисимович, возможно, обоснованны. — Сверчевский сидел на обтянутом дерматином диванчике и говорил, не замечая вышагивающего собеседника. Будто в пустоту. — Но я больше боюсь, как бы на наши уже немолодые головы вдруг не посыпались с безоблачного неба бомбы. Как бы командиры вашего внука не ударились в панику, не гадали, с какой стороны летят неприятельские самолеты, какие на них опознавательные знаки. Из каких орудий выпущены снаряды, рвущиеся вокруг. Нечто подобное, Георгий Анисимович, я видел вблизи. Вблизи и недавно.
Вечером Сверчевский достал со шкафа в прихожей чемодан с пестрыми наклейками и шрамами от долгих путешествий. Вынес на лестничную площадку, вытряс.
Еще в Старо–Константинове Горбатов требовал, чтобы каждый командир держал дома чемодан с самым необходимым: две смены белья, бритва, мыло, полотенце, носки, портянки. И Перемытов на учебных тревогах проверял содержимое командирских чемоданов. Но без напоминаний и тренировок привычка отмирает.
Отчуждение первых послеиспанских месяцев, пережитое тяжко и безгласно Анной Васильевной, сменилось возвращением ее Карла. На вечные перекосы его настроений — то залихватское веселье, то угрюмая немота — она не реагировала: норма.
Вчера вечером, когда Зоря сбила велосипедом женщину, отец отчитывал ее монотонно и многословно, без знаков препинания, с непременным обращением «ясновельможная пани» («Ты не замечаешь людей у тебя барская способность генеральской доченьки видеть только собственный пупок мерзкая буржуазность полное пренебрежение к другим в твои тоды я работал…»). Разнос увенчался приказом немедленно разобрать велосипед («чтобы больше никогда…»). Наутро последовал новый приказ, отданный громко и весело: доставай велосипед, будем собирать.
Это была норма.
Но чемодан с обтрепанными наклейками — угроза норме.
Пряча волнение, Анна Васильевна спросила:
— Командировка?
— Нет. На всякий пожарный.
Успокаивая жену, поцеловал ей руку.
— Як бога кохам, на всякий пожарный.
Сверчевский вдумчиво отбирал, укладывая в чемодан, вещи. Мятая алюминиевая мисочка для бритья куплена в Тамбове. Помазок с желтой костяной ручкой из Испании. Егерьское белье продал увольнявшийся в запас смоленский штабник. Бритва «Жиллет» — память от Горбатова…
Он не слышал звонка.
Ты что, оглох?
Нгора заспанная, в халате.
— Какой–то там черноволосый. Ночь, полночь, а он — в гости.
Алюминиевая мисочка покатилась по полу.
— Хуан!
Они не разжимали объятий, намертво обхватив друг друга.
— Вальтер! — выдохнул Модесто со стоном. — Вальтер!..
Вопросы, вопросы… Тоська, посланная на такси к Елисееву. Нюра вначале: «Ты сдурел?», через час, нарядная, в новом платье, накрывает на стол. Сперва — бутылки, блюда, рюмки. Потом — стопка грязных тарелок, сдвинутая к углу. Все спят. На спинке стула — генеральский китель, на другом — ворсистый пиджак.
А они — ни в одном глазу. Уже не так сумбурно, не так перебивчиво. Двое в спящей квартире, спящем доме, спящем городе.
— Это печально, Вальтер, это очень печально, когда гибнут люди и гибнет республика.
Модесто остановился у раскрытого чемодана.
— Я его помню, этот чемодан. Ты уезжаешь?.. Правильно, очень правильно. Держи наготове каждый из нас такой чемодан восемнадцатого июля — может быть, история повернулась бы по–другому… Ты не обидишься, если я спрошу: в твоей стране у всех есть такие чемоданы?
— Не у всех, Хуан.
'— Это печально, Вальтер, люди не видят — к ним идет война. Ты теперь не Вальтер? Сверцзевски? Трудно для испанца… О, Кароль, Карл — хорошо… Сейчас надо много думать. Нам, испанцам, и всем. Было много ошибок. Люди хотят сделать хорошо, но ошибаются, и получается плохо. Это печально.
Сверчевский помнил его искрометным, весело–громогласным и громогласно–суровым. Сейчас приглушенным рефреном: «Это печально». И бледность сквозь загар.
— Нам, Хуан, надо думать не меньше вашего.