— А теперь все и по нотам, — учитель показывал на доску и поднимал голос: — Бодро. Весело. С подъемом. В темпе марша. Дружно. Два и-и-и — три.
Класс на разные голоса схватывал песню. Каждый стремился выразить бодрость и показать себя, в задних рядах кто-то пристукивал кулаком по крышке парты. Генка Вяткин топал ногами и, балуясь, фальшивил на низкой ноте. А Седой совсем не пел, но глядел на лицо учителя и для вида шевелил губами. Мотив песни кажется ему каким-то жестким, искусанным и рваным, под который легче всего выразить бодрость и прилив веселья топотом или стуком, что и делают ребята. Слова о веселом пении гудка напоминают всем поселковый гудок пенькозавода, сиплый, низкий, вроде неизлечимо простуженный. По утрам он долго не может разреветься, а набрав силу, не может выреветься и утихает с затяжным сердитым подвывом, будто ему перехватывают и не могут сдавить горло.
Под напев пенькозаводского гудка, будившего округу в пять утра, спать, конечно, не могли ни кудрявые, ни лысые. Значит, песня была сложена о каком-то другом гудке и другой кудрявой, которую Степка представлял себе лохматой, заспанной и обленившейся.
Постепенно класс настраивался на веселый, рубящий такт, голоса сливались в единую сильную и режущую октаву, и, когда раздавался звонок с урока, ребята, возбужденные дружной песней, готовы были к безудержному озорству.
Однажды Степан заметил, что Ульяна Солодова, его соседка, тоже не поет песню, а с тайным усердием списывает из тетради Амоса Амосыча в свою тетрадь какие-то ноты.
— Зачем это ты?
Ульяна так и просияла, будто давно ждала этого вопроса, и доверительно втихомолку открылась:
— Я же с первого класса учусь на скрипке. А это Глазунов. — Она повела глазом на тетради. — Слышал такого композитора?
— Так у тебя что, и скрипка своя?
— Дедовская еще. Но Амос Амосыч хвалит. Отменной-де работы инструмент.
— Как ты назвала композитора-то?
— Глазунов. Небось и не слыхал?
— Глазунов, — повторил Степка, что-то вспоминая, и вдруг вскинулся: — Слушай-ка, а у меня есть портрет этого самого Глазунова. На открытке. Хочешь, принесу тебе?
— Принеси. Только взять я не возьму. От мальчишек ничего нельзя брать.
— Глупая, а говоришь еще: на скрипке учусь.
— Да коли назад не попросишь, могу и взять. А что взамен?
— Барыга я, что ли, по-твоему? «Взамен»!
На другой день Степка принес открытку с портретом Глазунова. Композитор был нарисован почти в полный рост, в длиннополом застегнутом только на одну верхнюю пуговицу сюртуке, правую и узкую кисть руки держал на кармашке жилета. Был он совсем молод, с короткой ребяческой прической, и только припухшие губы были едва обметаны робко пробившейся порослью. Но в широко поставленных глазах его светилась напряженная и живая мысль. Его тонкая рука, выписанная художником, тонкое белое лицо, маленькие уши несомненно выдавали в нем хрупкую, чуткую и доверчивую душу. Ульяна не стала долго рассматривать портрет Глазунова, опрокинула открытку в каком-то явном смущении: всю ее охватило тайное и горячее желание — скорей остаться совсем одной, чтобы хорошенько разглядеть поразивший ее юношеский образ задумчивого композитора.
Степанова открытка с давних пор лежала в материной шкатулке вместе с письмами и фотографиями, а на обратной стороне ее кто-то бисерным почерком поздравлял с рождеством Христовым какого-то Фоку Перехват-Савина. Открытка пожелтела от времени, от нее веяло лежалой давностью, и это решительно убеждало Ульяну в том, что у нее будет большое и близкое знакомство с великим композитором, музыка которого нравилась ей, а теперь она должна полюбить его самого: она давно искала такой любви.
На другой день Ульяна призналась Степану:
— Я теперь всего его выучу и стану хорошо играть. Знать бы раньше.
— Влюбилась небось? Вы, девчонки, какую ни возьми, та и бредит то музыкантом, то артистом, а то и учителем, на худой конец. Блажь, иначе не скажешь.
— Это ведь, Степа, любовь-то далекая, несбыточная, — открылась Ульяна, не сумев утаить своего стыда и счастья.
— Как бы примерка, что ли?
— Пусть и примерка. Да ведь ваш брат, Степа, мальчишки, тоже не уступят. Ты сказал, и я скажу: далеко не надо ходить, из вас каждый второй помешан на немочке, Анне Григорьевне. Скажи, не так?
— Как-то и узнала.
— А вот и узнала, Степа, и вот крест, не осуждаю: она старше и очень красивая. Ты вот видишь и вертишь головой, а присмотрись к ней, и еще неизвестно, что с тобой будет.
Поначалу Степан легко отмахнулся от слов Ульяны, но чем больше проходило времени, тем острее осознавал он их навязчивую силу. Ему хотелось чаще видеть Анну Григорьевну и в чем-то довериться ей, ближе узнать власть ее красоты, а в том, что она красивая, Степан верил, и не столько себе, сколько Ульяне, которая в красоте, дай бог, умеет разбираться.
Степан давно уже переживал наслаждение подглядывать за молодыми женщинами, но чтобы думать об одной, — этого с ним не бывало. Он не изменил своего отношения к немецкому языку, но перед каждым неподготовленным уроком впадал в угнетенное состояние и нервничал.