Катя осталась какая-то потерянная, и среди залежей неходовых товаров ей сделалось так одиноко, что слезы ослепили ее. Чтобы не расплакаться, стиснула зубы и взялась переставлять ящики с мылом, которые со дня привоза мешали ходить за прилавком. Дело, однако, валилось из рук, потому что невысказанная и угнетенная ожиданиями душа ее плакала навзрыд. «Дура я, дура и есть, — начала она уговаривать себя, немного успокоившись. — Ну, зачем это молодому-то парню мои печали? У них теперь, глянешь, вся рожа в шерсти, а ума только что на футбол. До тридцати лет ходит в недоумках, а тут чего не передумано, душа, кажется, вся выболела. Боже мой… «И эгоист я». А что, не эгоист, что ли? «Пригласить пришел!» Так и разбежалась. Хоть бы послушал, постарался понять…»
В работе Катя немного забылась, но когда пришла домой, то опять стала думать о Косте, и, странно, уже не было на него сердца, а, наоборот, нахлынули мысли, оправдывающие его. Да разве это плохо, если он не пустослов, не балаболка. А сказал — верь ему. «Уеду, может, тосковать по тебе стану». Много ли сказал, а ты, Катя, думай. Думай, идти тебе завтра на могилки или не ходить. «Ой нет, идти надо. Да надо ли? Но поговорил бы, облегчил. А что изменится; в сетях я, в сетях. Не было еще такого. Вот она, кукушечка-то, пойди узнай, что накликала». Перед глазами Кати то и дело мелькала Костина разлапистая рука, обхватившая коробку с гвоздями, и хотелось со всей одолевшей силой нежности прижаться к этой руке. Чем больше Катя думала о нем, тем больше забывала себя, потому что предвидела свое безмолвие перед ним и радость своего смирения. Костя в это время, утомленный, бессонной ночью, спал на сеновале, а рядом с ним невыключенный транзистор наяривал песни о космосе.
…Утро было чистое, свежее, солнечное. В палисаднике на черемухе и на резных наличниках кричали воробьи. С задранного колодезного журавля совсем осмысленно кому-то подсвистывал скворец. В огороде, разрывая оттаявшие грядки, горланил петух, и так напрягался, что в горле у него ходили хрипы.
С полей через деревню тянуло несогретой далью, а все ближнее, казалось, давно и надежно обтеплилось, и оттого на солнечной стороне бани по-летнему густо звенели мухи, черная бабочка тихонько качала крыльями, разлепив их после зимнего столбняка. От старых бревен задушевно пахло пылью и конопляником, семена которого еще прошлой осенью набились в глубокие щели.
Костя спустился с сеновала, по солдатской привычке в короткое время умылся, оделся, и когда мать Августа, проводив корову, вернулась с поскотины, он, вымытый и затянутый в мундир, ходил по избе и поскрипывал начищенными сапогами. Мать принялась топить печь, стряпать, разливать по блюдцам холодец, который Костя уносил в ямку на лед, а из ямки принес капусту, огурцы, редьку. Потом тер редьку, мешал с тертым хреном, собирал закуску «вырви глаз». А между делом все приглядывался к матери, вспомнив Катин наказ, и на самом деле перехватывал в ее глазах робкую горечь, которую она спрятала, наверное, даже и от себя.
Перед домом захлопал и остановился трактор на больших колесах, с прицепом. Мать Августа сунулась к окошку, всхлопнула руками:
— Дедка Анисима привезли. Беги, Коська, встревай.
Костя выбежал на улицу и за высоким бортом прицепа увидел деда Анисима — он, измученный, утрясенный, поднимался с колен, большеротый, глазастый, с худой бороденкой. Через задний борт переметнулась на землю какая-то девчонка.
Костя взял деда, как ребенка, под мышки и высадил из прицепа. Трактор тут же дернул и потащил прицеп, мотая его.
— Ты, что ли, Костянтин? — не собрав ног, спросил дед и ткнул Костю согнутым пальцем в грудь.
— Ай не узнал, дед?
— Пойди узнай — весь белый свет взболтался: гнал Вовка ровно на пожар. Укатал в этой телеге. Кажи нужник скорейча. — Дед Анисим опередил Костю и на тонких кривых ногах заколесил за амбар. — Стервец, не берегет государственную имуществу. Не свое — оно не свое и есть.
Вернулся он не скоро, но складный, верткий, и бусая шапка из зайца набекрень.
— Уходил было до смерти, охаверник. Понужает прямо по кочкам, по яминам. Ну, погоди. А внука-то моя иде? Галя?
Во двор вошла Галя, девочка-подросток, с прической на правый висок и подчерненными веками.
— Вот заладила и заладила: поеду с тобой, деда. А почо? Погляжу на солдата. Вот погляди. Ремень на брюхе, фуражка на ухе, чем не солдат. Увидела?
У ней синие, чуточку диковатые глаза, нос в скромных веснушках, остро смущена своим дедом и точит на Костю взгляд исподлобья. Костя оглядел Галю, и ему вдруг захотелось по-свойски взять ее за локотки и как-то развеселить, но только подошел и дружелюбно протянул руку. Она охотно подала свою и отвела лицо, попятившись. А дед Анисим тем временем, шаркая вымытыми парусиновыми туфлями, оглядел Костю, откидываясь, ощупал, наконец постучал козонками по медной пряжке солдатского ремня: