Жили они в халупе Васильевой матери. Он работал трактористом, она в лесхозе на разных работах: чистила просеки, вязала метлы, рубила заготовки для черенков. У них было двое погодков, о которых ревностно пеклась бабка, потому что дети, мальчик и девочка, больше походили на Василия: были они по-отцовски лупоглазы, с остренькими отцовскими подбородками.
Он любил Ирину за красоту, здоровье, никогда она не слыхивала от него худого слова. Ирина к мужниной любви и доброте была удивительно равнодушна и не задумывалась над тем, что нравится и что не нравится Василию. На лесной работе, круглый год с топором среди мужичья, она помаленьку научилась курить, навадилась попивать и матерщинничать, а потом и ходить стала по-мужски, широким, осадистым шагом.
Бывало, сидит Ирина и штопает ребячье бельишко, а рядом непременно дымится отложенная самокрутка.
— Куришь ты, Иринка, много, — с сожалением и горечью скажет иногда Василий.
Но Ирина и не заметит этой горечи в его словах. Долдонит свое:
— Много куришь. Пошли они, чтоб я меньше их курила. На порубке машешь, машешь — небо с овчинку кажется. К пояснице будто набойку приколотили. И ни один из них не скажет, вы-де, бабы, присядьте, охолоньте. Скажут они тебе — дожидайтесь. А у самих та и работа — перекур за перекуром. А теперь они курить — и мы за табак. Иногда и наперед их изловчимся. Равенство: мужик — баба, баба — мужик.
— А как же Матька Болтусов? Он ведь не курит.
— Я этого Матьку разнесу — вершинник-то мой он ведь увез. Шарами своими узкими выглядывает, что где плохо лежит. Не на ту напал.
Как-то пришла Ирина домой. Достала из оттянутого кармана телогрейки початую бутылку вермута и воспаленными от ветра глазами заискала улыбку мужа. Тот был хмур — ему особенно не понравились ее влажные, безвольные губы. Ирина быстро поняла его, спрятала бутылку на окно за занавеску и спросила сразу, с крика:
— Не глянется? А получку приношу — по душе? Я день-деньской мокну на дожде, сухой нитки на мне нету, — это что? Какой ты мужик — семью не прокормишь?!
Василий начал уговаривать ее, усадил за стол, а она все кричала, размахивая крепко собранными кулаками. Наконец он успокоил ее, как маленькую, долго гладил по голове. И впервые обратил внимание на то, что у нее высеклись волосы: ведь она всегда в платке или в шали, зимой стужа, а летом — комар. Он почувствовал себя виноватым перед ней за то, что она состарилась, курит и пьет вино. И, отвечая на свои мысли, говорил, говорил, обглаживая ее лицо:
— Ну что ж теперь. И мы как люди. И у нас ведь все по-людски. Ребята на ногах. Не нами заведено: родители на нас, мы на детей, а дети опять на своих детей. И так вечно. Наши-то по сравнению с нами — сыр в масле катаются. У нас, помню, ярушники за лакомство шли. Бывало, в рыбий жир куском намакаешься — весь день отрыжка до рвоты. Или суп из селедки — слаще, что ли?
Ирина сперва не понимала, к чему Василий затеял такой разговор. Потом ей понравились слова мужа: для детей они живут, и стало ей покойно, хорошо на душе. Именно в тот вечер в ее голове и родилась мысль строить новый дом.
По клинковским кварталам гнали новую линию электропередач: лес по нитке свели на вывод, а лес матерый, прогонистый. Лесхозовские мужики гребли сосну к себе — чего она, гроши стоила. Выписала лесу на дом и Ирина. Василий вытянул хлысты из делянки, свалил их на погорелом месте, ошкурил и быстро связал из золотых бревен первый венец. Дальше уж пошло совсем податно.
Но… В старину еще говаривали: срубить дом что сходить в Киев: и нелегко, и памятно. Каждая зарубка с расчетом положена. Всякий гвоздь с умом вбит. Все дорого, будто облизано. Да ведь оно без малого так и есть…
Строили дом как муравьи, не зная ни отпусков, ни выходных. Даже в престольные праздники сами ни к кому не ходили и к себе никого не звали.
— Что уж вы совсем прямо ото всех отшились, — выговаривала им бабка.
— Не в гости идешь, а за гостями, — отрубила Ирина, будто топором с корня молочную осинку смахивала.
С утра, однако, Василий надевал-таки новую рубаху, выходной костюм с орденами и ходил по избе весь не свой, не зная, что делать и куда деть руки. Все это кончалось тем, что он залезал в рабочую спецовку и уходил к срубу. Следом прибегала Ирина.
— Что это мы, Вася, будто нам больше всех надо? Ведь праздник.
— Праздник — жена мужа дразнит, — шутил Василий, чувствуя себя после орденоносного пиджака ловко и славно в обношенной одежонке.
До той поры, до которой была согласна работать Ирина, у Василия не хватало сил. Уставшие руки его никак не могли ровно и с первого раза сделать запил, гвозди под молотком гнулись, инструмент вдруг делался тупым, неловким и тяжелым. Ирина же не чувствовала усталости и, не понимая мужа, без конца стояла на своем:
— Так вот и бросим, что ли? Давай уж навесим дверь-то — оно хоть на что-то походить будет.
— Я уж руки отбил все — того и гляди, топором-то по ноге ляпну.
— Не бойсь, — сердито всхохатывала Ирина. — Не бойсь, не много вас, мужиков, обезножело на таком деле.