– Если хотите кого-нибудь благодарить, то благодарите Бога, что вы пережили это, – ответил он.
– Почему? – спросил я, удивленный.
– Почему? Потому что жизнь висит на волоске; падение общества есть апогей скуки и истощения, и, если мы избавляемся от общего пьянства и зубоскальства, мы должны возносить благодарение, – это все! А Бог получает так мало благодарностей, что вам следует уделить Ему одну, хорошенькую, за благополучное окончание сегодняшнего дня.
Я засмеялся, не усматривая в его словах ничего, кроме обычной иронии. Я нашел Амиэля ожидающим меня в моей спальне, но я отослал его немедленно, ненавидя взгляд его хитрого и мрачного лица и сказав, что я не нуждаюсь в его услугах. Усталый, я быстро очутился в постели и уснул, и те страшные агенты, доставлявшие столько великолепия для блестящего праздника, на котором я считался хозяином, не открылись мне в каком-нибудь пророческом сновидении.
XXV
Спустя несколько дней после приема в Виллосмире, прежде чем газеты заговорили о пышности и роскоши, показанной при этом случае, я проснулся в одно прекрасное утро, как великий поэт Байрон, «чтоб найти себя знаменитым». Не за какое-нибудь интеллектуальное произведение, не за какой-нибудь неожиданный геройский поступок, не за какое-нибудь великое положение в обществе или политике, – нет! Я был обязан своей славой только четвероногому: Фосфор выиграл дерби.
Мой скакун почти голова в голову мчался с лошадью первого министра, и несколько секунд результат казался сомнительным, но когда два жокея приблизились к цели, Амиэль, сухая, тонкая фигура которого, одетая в шелк самого яркого красного цвета, словно прилипла к лошади, пустил Фосфора аллюром, какого он еще никогда не показывал, буквально летя над землей, и достиг призового столба на два ярда или больше впереди своего соперника. Взрыв одобрительных восклицаний огласил воздух, и я сделался героем дня – любимцем черни. Меня забавляло поражение министра; он плохо принял удар. Он не знал меня, и я – его; я не принадлежал к его политике и ни на йоту не заботился о его чувствах, но я был удовлетворен, несколько в сатирическом смысле, вдруг очутившись признанным более важным человеком, нежели он сам, – потому что я был владельцем победителя дерби. Прежде чем я хорошенько отдал себе отчет, где я нахожусь, меня уже представляли принцу Уэльскому, который пожал мне руку и поздравил меня; самые большие аристократы Англии жаждали познакомиться со мной, и внутренне я смеялся над этой выставкой вкуса и культуры со стороны «джентльменов Англии». Они толпой окружили Фосфора, дикие глаза которого предостерегали против вольного обращения и который, по-видимому, был готов снова бежать с одинаковым удовольствием и успехом. Темное, лукавое лицо Амиэля и его хорьковые жесткие глаза, казалось, были непривлекательны для большинства господ, хотя его ответы на все предлагаемые ему вопросы были удивительно точны, почтительны и не лишены остроумия. Но для меня вся сущность была в том, что я, Джеффри Темпест, некогда голодавший автор, потом миллионер, благодаря только обладанию лошадью, выигравшей дерби, наконец сделался «знаменитостью» или тем, что общество называет знаменитостью; я достиг той славы, которая привлекает внимание образованных и благородных, по выражению торговцев, и также вызывает настойчивую лесть и бесстыдное преследование всех дам полусвета, желающих бриллиантов, лошадей и яхт, преподносимых им в обмен на несколько зараженных поцелуев с их накрашенных губ. И я стоял под потоком комплиментов, по-видимому, восхищенный, улыбающийся, приветливый и учтивый, пожимая руки высокопоставленным особам, но в тайнике моей души я презирал этих людей с их хвастовством и лицемерием – презирал их с такой силой, что даже сам удивлялся. Когда наконец я уходил со скачек вместе с Лючио, который, по обыкновению, казалось, знал всех и был другом всех, он заговорил таким мягким и ласковым тоном, какого я у него еще никогда не слыхал:
– При всем вашем себялюбии, Джеффри, в вашей натуре есть нечто сильное и благородное, нечто, что возмущается против лжи и подлости. Зачем же вы не даете воли этому побуждению?
Я взглянул на него в изумлении и засмеялся.
– Не даю воли! Что вы этим хотите сказать? Не хотите ли вы, чтобы я говорил в глаза этим хвастунам, что я знаю, каковы они, и лгунам, что я различаю их ложь. Мой дорогой друг, общество слишком разгорячилось бы.
– Оно не может быть горячее или холоднее ада, если вы верите в ад, в который вы, однако, не верите, – прибавил он тем же спокойным тоном. – Но я не имел в виду, чтобы вы прямо говорили эти вещи, нанося им оскорбление. Обидная откровенность не благородство, а только грубость. Действовать благородно лучше, чем говорить.
– Что же, по-вашему, я должен был делать? – спросил я с любопытством.
С момент он молчал, по-видимому, серьезно, почти мучительно размышляя, затем он ответил: