– Но в большинстве случаев нет. Там, где очень решительная и смелая оригинальность, враждебная критика всегда будет бессильна. Но работа, как ваша, требует поощрения и, одним словом, нуждается в «рекламе».
– Я вижу, что вы не считаете мою книгу достаточно оригинальной, чтоб удержаться одной?
Я чувствовал явное раздражение.
– Дорогой сэр! Вы право… право… Что мне сказать?
И он, извиняясь, улыбнулся.
– Вы, право, немного резки. Я считаю, что ваша книга показывает удивительное образование и изысканность мысли; если я нахожу в ней ошибку, то это, может быть, потому, что сам не понимаю тонкости. По моему мнению, единственно, чего в ней недостает, это, я назову, цепкости, за неимением другого выражения, – качество, держащее пригвожденным воображение читателя. Но в конце концов, это общий недостаток в современной литературе; мало авторов достаточно чувствуют сами для того, чтоб заставить других чувствовать.
С минуту я ничего не отвечал: я думал о точно таком же замечании Лючио.
– Хорошо! – наконец сказал я. – Если у меня не было чувства, когда я писал книгу, то теперь уж безусловно у меня нет его. Но, увы, я перечувствовал ее каждую строчку! Мучительно и напряженно!
– Да, в самом деле! – сказал он нежно. – Или, может быть, вы думали, что чувствовали: это другая, весьма любопытная фаза литературного темперамента. Видите ли, чтоб убедить других, нужно сперва самому быть убежденным. Обыкновенным результатом этого бывает особенная притягательная сила, возрастающая между публикой и автором. Положим, у меня плохие доводы: возможно, что в торопливом чтении я вынес ложное впечатление о ваших намерениях. Как бы то ни было, но книга должна иметь успех. Все, что я решаюсь у вас просить, это лично попытаться поладить с Мэквином.
Я обещал сделать все, что возможно, и на этом соглашении мы расстались. Я сознавал, что Моджесон был более тонким, чем я воображал, и его замечания дали мне пищу для мыслей, не совсем приятных для меня, так как если действительно в моей книге, как он сказал, недостает «цепкости», то она не пустит корней в умах людей – она будет просто эфемерным сезонным успехом, одним из тех «модных» литературных продуктов, к которым я питал неумолимое презрение, – и слава будет так же далека, кроме плохой имитации ее, приобретенной благодаря миллионам.
В этот день я был в дурном расположении духа, и Лючио заметил это. Он скоро выведал у меня суть разговора с Моджесоном и рассмеялся над предложением «поладить» со страшным Мэквином. Он взглянул на пять имен других главных критиков – и пожал плечами.
– Моджесон совершенно прав, – сказал он, – Мэквин весьма интимен с остальными этими господами. Они встречаются в одних и тех же клубах, обедают в одних и тех же дешевых ресторанах и ухаживают за одними и теми же накрашенными балеринами. Все вместе они составляют маленький братский союз и оказывают друг другу услуги. Вам представляется случай. О да! Будь я на вашем месте, я бы поладил с Мэквином.
– Но как? – спросил я, так как хотя я и знал Мэквина довольно хорошо по имени, встречая его подпись под литературными статьями почти во всех газетах, но я никогда его не видел. – Не могу же я просить милости у критика прессы!
– Безусловно нет! – И Лючио опять рассмеялся. – Если бы вы сделали подобную глупость, вы бы испортили все дело! Нет ни одного спорта, который бы критики так не любили, как помыкание автором, унизившимся до просьбы о милости перед теми, кто стоит ниже его в умственном отношении! Нет, нет, мой друг! Мы поладим с Мэквином совсем иначе. Я знаком с ним.
– Какая приятная новость! – воскликнул я. – Честное слово, Лючио, вы, кажется, знакомы со всем миром.