Часы летели на золотых крыльях; мы все трое – Сибилла, я и Лючио – достигли, как я воображал, совершенно дружеского единства и взаимного понимания; мы провели этот последний день в дальнем лесу Виллосмира, под роскошным балдахином из осенних листьев, сквозь которые солнце бросало розовые и золотые лучи: мы завтракали на открытом воздухе. Лючио пел для нас старые баллады и любовные романсы, и сама листва, казалось, дрожала от радости при звуках такой упоительной мелодии, – и ни одно облачко не омрачало полного мира и удовольствия.
Мэвис Клер не было с нами, и я был доволен. Как-то я чувствовал, что в последнее время она была более или менее дисгармонирующим элементом в нашей компании. Я восхищался ею, я даже любил ее – полупокровительственной любовью вроде братской; тем не менее я сознавал, что ее пути не были нашими путями, ее мысли – нашими мыслями. Конечно, я винил ее в этом; я заключил, что это происходило от того, что у нее был, как я называл, «литературный эгоизм» вместо его правильного имени: духа уважаемой независимости. Я не принимал во внимание свой собственный раздутый эгоизм и решил, что Мэвис Клер была очаровательной молодой женщиной с большим литературным дарованием и поразительной гордостью, делавшей невозможным для нее знакомство со многими из так называемой «высшей аристократии», так как она никогда бы не опустилась до необходимого уровня раболепного подобострастия, которого они ожидали и которого и я, конечно, требовал.
Я был бы почти склонен отнести ее к Граб-стрит, если б чувства справедливости и стыда не удерживали меня от того, чтобы нанести ей это оскорбление даже в мыслях. Я был слишком поглощен своими обширными ресурсами несметного богатства для понимания факта, что тот, кто, подобно Мэвис, добывает независимость одной лишь умственной работой, имеет право чувствовать гораздо большую гордость, чем те, кто с самого рождения или по наследству делаются обладателями миллионов. Опять-таки литературное положение Мэвис Клер, хотя лично я ее любил, было всегда для меня в некотором роде упреком, когда я думал о собственнных тщетных усилиях завоевать лавры. Итак, вообще я был доволен, что она не провела этот день с нами в лесу; конечно, если б я обращал внимание на мелочи, составляющие сумму жизни, я бы вспомнил слова Лючио, сказанные ей, что он «больше не встретит ее на земле», но я счел их просто мелодраматической речью, не имеющею никакого умышленного значения.
Таким образом мои последние двадцать четыре часа протекли в невозмутимом спокойствии, я чувствовал усиливающееся удовольствие в существовании и начинал верить, что будущее готовит для меня более светлые дни, чем я отваживался ожидать в последнее время. Новая фаза ласковости и нежности в Сибилле по отношению ко мне, в связи с ее редкой красотой, предвещала, что недоразумения между нами будут недолговременны, и что ее натура, слишком рано сделанная жесткой и циничной «светским» воспитанием, смягчится со временем до той прекрасной женственности, которая, в конце концов, есть лучшая прелесть в женщине.
Так я думал в блаженной мечтательности, под осенней листвой, рядом с моей красавицей-женой, слушая могучие звуки великолепного голоса моего друга Лючио, лившиеся в диких чарующих мелодиях. Между тем солнце заходило, и сумерки бросали свои тени. Затем наступил вечер – вечер, который лишь на несколько часов спустился над спокойным пейзажем, на навсегда – надо мной.