Я поднял инфракрасные очки на лоб, выключил фонарь и сунул его за пояс. Свет был не таким ярким, как мне показалось; линзы усиливали его, потому что они не были предназначены для ультрафиолетового спектра. Остальные тоже сняли очки.
За заслонкой обнаружился тоннель длиной в четыре-пять метров, облицованный нержавеющей сталью и заканчивавшийся другой такой же заслонкой. Она уже была открыта приблизительно на ту же ширину, что и первая. Из-за нее и шел ультрафиолетовый свет, делавший очки бесполезными.
Саша и Рузвельт остались у первой заслонки. Саша, вооруженная «38-м», должна была обеспечить отступление, не дав врагу перекрыть единственный выход. Рузвельт, левый глаз которого снова распух, стоял рядом с ней, потому что он был без оружия и оставался единственным, кто мог разговаривать с кошкой.
Пушистая мышеловка благоразумно держалась в стороне от направления главного удара. Мы не оставили за собой след из хлебных крошек и не могли со стопроцентной гарантией утверждать, что доберемся до Бобби и лифта без кошачьей помощи.
Я вслед за Доги подошел к внутренней заслонке.
Он заглянул в щель и поднял два пальца, показывая, что там находятся только два человека, которых следует опасаться. Потом сделал знак, означавший, что он войдет первым и встанет справа от двери, а я пойду следом и стану слева.
Как только он освободил проем, я проскользнул в комнату, держа ружье на изготовку.
Гул, скрежет, звон и грохот, сотрясавшие все здание сверху донизу, здесь звучали приглушенно, а единственным источником света был восьмибатарейный штормовой фонарь, стоявший на карточном столе.
Формой это помещение напоминало яйцевидную комнату, находившуюся тремя этажами выше, но было намного меньше, составляя примерно девять метров в длину и четыре с половиной в диаметре наиболее широкой части. Изогнутые стены были покрыты не тем стекловидным веществом в золотистую крапинку, а обычной медью.
У меня сжалось сердце, когда я увидел четверых пропавших ребятишек, сидевших спинами к стене в дальнем темном углу комнаты. Они были измученными и испуганными. Их запястья и лодыжки были связаны, а рты заклеены изолентой. Однако видимых ран на них не было. Увидев меня и Доги, дети изумленно открыли глаза.
А затем я увидел Орсона, лежавшего на боку рядом с детьми, связанного, в наморднике. Его глаза были открыты, он дышал.
За карточным столом, стоявшим в центре комнаты и освещавшимся фонарем, на мягких раскладных стульях лицом друг к другу сидели два человека, оцепеневшие при виде «узи». Эта картина напоминала сцену из какой-нибудь минималистской пьесы о тоске, некоммуникабельности, эмоциональной изоляции, тщетности попыток наладить взаимопонимание и философских прогнозах мрачных последствий потребления чизбургеров.
Справа сидел тот самый псих, который пытался дубинкой вышибить мне мозги в подвале склада. На нем была та же одежда, что и вчера, у него были все те же мелкие белые зубки, однако улыбка казалась намного более напряженной, чем раньше, как будто он набрал полный рот кукурузных зерен и вдруг обнаружил в одном из них червяка. Мне захотелось выстрелить ему в морду, потому что в этой улыбке чувствовалось не только самодовольство, но и тщеславие. Видимо, он выиграл предыдущую партию у своего партнера и теперь раздувался от гордости.
Человек слева был высоким блондином лет пятидесяти пяти с бледно-зелеными глазами и сморщенным шрамом на щеке. Это он похитил двойняшек Стюартов; его улыбка была улыбкой победителя — такой же, как в двенадцать лет, когда его руки были испачканы кровью родителей.
Джон Джозеф Рандольф был неестественно спокоен, как будто наше появление нисколько не напугало его.
— Как поживаешь, Крис?
Меня удивило, что он знает мое имя. Я его никогда не видел.
Эхо его слов отражалось от медных стен, как шепот: одно слово наплывало на другое.
— Твоя мать, Глициния, была великой женщиной.
Я не понимал, откуда он знает мою мать. Инстинкт подсказывал мне, что интересоваться этим не нужно. Выстрел из ружья мог заставить его замолчать и навеки смыл бы улыбку с его лица, улыбку, которой он очаровывал невинных и неосторожных. Превратил бы ее в безгубую усмешку смерти.
— Она была большей убийцей, чем Мать-Природа, — сказал блондин. Люди эпохи Возрождения думали, размышляли и анализировали сложные моральные последствия своих действий, предпочитая насилию переговоры и сделки. Видимо, я забыл продлить свое членство в клубе людей Возрождения, и у меня отобрали мои принципы, потому что больше всего на свете мне хотелось пристрелить этого мясника без суда и следствия.
Может быть, я и сам «превращался».
Или во всем был виноват гнев, окружавший меня в последние дни.
Сердце переполняла такая горечь, что я непременно выстрелил бы, если бы здесь не было детей. А еще меня сдерживало то, что пули отскочили бы от медных стен во всех направлениях. Так что я спас свою душу благодаря не высокой нравственности, а обстоятельствам. Оправдание более чем скромное.
Доги показал дулом «узи» на карты в руках мужчин.