Иван Сергеевич брал меня с собой в церковь. Он был старостой церкви Девяти Мучеников в Девятинском переулке. Мы приходили туда в сумерках, когда еще никого не было. Он отпирал двухстворчатые деревянные церковные двери, и на них оживали и шевелили крыльями серые, полинявшие от дождей ангелы и вздрагивал маленький черный черт, приколоченный к доскам двумя золотыми гвоздями. От своего названного деда я узнала, что черти любят копошиться на паперти, подлавливая человеческие души, но как только раздается крик петуха, они тотчас же разлетаются, а этот не успел удрать, замешкался, люди поймали его и приколотили гвоздями к дверям в назидание другим чертям и людям, чтобы они берегли свои души. Не знаю, удалось ли кому из тех чертей, что копошились на паперти в Девятинском, подловить какую конюшковскую душу, но моей душой этот маленький черт завладел. Я не любила святых, тех, что жили в холодной, гулкой и темной церкви. Они были такие огромные, упирались ногами в пол и уходили под самый свод купола и оттуда, сверху, грозили мне длинными, тонкими пальцами, и у всех были такие недобрые, строгие лица, как и у Николая Угодника, что висел в углу хозяйской столовой, через которую мы проходили на кухню. Я боялась этих святых, а чертик был такой свой, домашний, маленький, с копытцами, с рожками, как у козленка, с длинным хвостом, я очень его жалела, и он понимал это и приходил ко мне в комнату греться в камине. Когда угли уже гасли и синий дымок шел от них, я вдруг замечала — он тут, он лежит, свернувшись клубочком, поджав ноги, подобрав хвост, спит. И я начинала говорить шепотом, боясь пошевелиться, чтобы не потревожить его, а мать сердилась на меня, не понимая в чем дело…
И странно, что единственный человек, который догадался о моем черте, была Марина Ивановна. Если бы я тогда знала, что у нее у самой на Трехпрудном в детстве тоже был черт и она о нем даже написала, меня бы так не удивил тот разговор, который произошел у камина.
Когда Марина Ивановна заговорила о черте, то мне показалось, а впрочем, мне всегда это казалось, что в ней было нечто колдовское… Она сидела тогда перед камином в большом кожаном кресле, которое занимало чуть ли не всю комнату, и медными щипцами, доставшимися нам от того же хозяина дома, вороша угли, вдруг спросила:
— А у вас в детстве черт был?
— Да, — сказала я, растерявшись, — был.
— Большой, гладкий? — продолжала она на полном серьезе.
— Да нет, маленький, мохнатый, с жесткой шерсткой, с хвостом…
Мне показалось, что мой черт ей не понравился. Я подумала, что она, должно быть, вспомнила польский фильм «Пан Твардовский», меня в детстве водили на этот фильм, и я потом по ночам кричала. Там действительно было большой, гладкий черт или сатана и камин был похож на наш, только над камином зеркало было не плоское, как у нас, а вогнутое — нишей, и в этой нише грелся огромный черт со своим помощником. Но я не успела спросить, в комнату вошел Тарасенков, разговор перебился. Только уже после войны, когда мне в руки попал ее «Черт», я поняла, почему она тогда спросила.
Она догадалась, что и домовой у меня в детстве был. Я помню, как она раз сказала, что в таком доме, как наш, нельзя без домового, что у нас должен доживать свой век последний городской домовой, как последний городской голова… Камин, узорчатый дубовый паркет с прочернью, высокие лепные потолки, где по углам на крыльях лежали головы амуров, как бильярдные шары, позеленевшие от плесени.
Наши кривоколенные переулочки и деревянный особнячок — все говорило ей о той, старой Москве.
А в общем-то Марина Ивановна умела озадачить неожиданностью и странностью вопроса. Так, например, мне рассказывал Вилли Левик, что она спросила его, тогда еще молодого переводчика:
— Хотите, я научу вас писать стихи?
— Да, конечно, — удивился он.
И собирался было сказать: а разве этому, вообще-то, можно научить, но Марина Ивановна продолжала:
— Все это очень просто, — говорила она, — надо только отыскать такой перпендикуляр! И, как монтер на кошках, карабкаться по нему до самого верха…
А меня она спросила:
— Что бы вы предпочли: чтобы вас любили или любить самой?
— Я бы хотела, чтобы взаимно, — промямлила я.
— Ну это от молодости, вы слишком многого хотите! Я вас спрашиваю о другом — вы или вас?
— Меня, — сказала я не очень уверенно.
И поняла, что окончательно проиграла в ее глазах. Но я была застигнута врасплох, я как-то еще не задумывалась над этим, позже я буду держаться иного мнения… Но, впрочем, она и здесь сама себе противоречила, ей было крайне необходимо, чтобы любили ее. И как это ни странно, она даже ревновала к своим стихам! В начале знакомства она как-то сказала Тарасенкову:
— Для вас важны не только стихи, но и человек…
Это было в то время, когда Тарасенков много помогал Марине Ивановне, добывая какие-то бумажки из Союза писателей и из журнала «Знамя», где он тогда работал, ездил на таможню, хлопотал, пытаясь получить, и в конце концов помог получить все книги, рукописи Марины Ивановны, которые ей не выдавали с самого ее приезда.