Это, должно быть, ответ на Мулины заклинания, он почти в каждом письме умоляет ее не озлобиться и суметь понять, что частные несправедливости нельзя смешивать с общим ходом событий. Он писал ей: «будем работать, как истинные советские люди, которые знают, что они могут добиться конечной справедливости и признания их полноценности…» И она так старается… Это одно из самых трагических писем, написанных Алей. В нем такая сломленность, такая рабская покорность судьбе, обстоятельствам. И в то же время недоумение и отчаяние — зачем все это?!. Зачем надо было так мучить ее, отнимать столько сил и времени там на Лубянке? И для чего эта формулировка 58 ПШ, лишающая ее возможности работать по специальности. Ведь если она была нужна здесь на Севере — послали бы ее просто так и она приносила бы больше пользы! И с каким отчаянием она старается доказать, что она своя, советская, а не какая-то «ПШ»!.. И эрудицию демонстрирует, и Ленина цитирует. И вождя великого поминает… И еще она знает: письма из лагеря читаются, а Муля как раз в это время писал ей, что хлопочет о пересмотре ее дела…
Но она и потом будет стараться доказать свою преданность, свою «советскость». И эти «Стахановские месячники», когда она станет перевыполнять план на 200 % и больше, и надорвется и искренне будет жалеть, что не сможет работать в полную силу. И будет верить, что все только
Я показала эти письма своему приятелю, старому зеку, он прошел через всё и вся… Когда его арестовали и привели в камеру, то у двери он увидел почтенных мужей, которые, как и Аля там на Лубянке, ждали — что вот сейчас дверь отворится и их выпустят. А мой приятель снял башмаки, лег на койку: он понимал, что если это не навсегда, то очень надолго… Так вот, прочтя письма, он вздохнул: «Бедная Аля! А ты знаешь, это был очень распространенный синдром среди лагерников. Это была, своего рода, религия, слабый человек должен был во что-то верить, в этом он искал спасение…»
«Ну ничего, это еще одно испытание…» И когда я наталкивалась на такую фразу в Алиных письмах (а испытаний еще будет столько!), почему-то всегда перед глазами возникала тощая, большеглазая девочка там на Борисоглебском, в той странной комнате с фонарем в потолке вместо окон, железная печурка с трубами через всю комнату, за столом Марина Ивановна, накинув шубу, переписывает книгу Волконского, на постели под одеялами Аля.
«Лицо несколько опухшее: едят они изредка.
— Мама, я крысов боюсь, вон опять за шкафом пробежали, они на кровать ко мне вскочат…
— Глупости, ничего не вскочат…
Это Але виднее, но Марина не может сидеть с ней целый день. Обычно уходит, запирает на ключ, вот и жди в холоду с крысами маму». Это написал Борис Зайцев, он принес им вязанку дров.
И подоткнув под себя одеяло, чтобы ни щелочки, чтобы крысы не пролезли, накрывшись с головой, дрожа от страха и холода ждет…
Меня поражало, что пройдя через Лубянку, лагеря, ссылку, через все, Аля ничуть не озлобилась. И судя по письмам, с какой-то чисто христианской покорностью все принимала. Хотя в Бога, как она говорила, совсем не верила.
В следующем письме в лагерь Муля писал:
«…До майских, очевидно, мне приехать не придется и потому вышлю тебе продукты посылкой. Их из Москвы посылать нельзя, и потому сделаю это в субботу или воскресенье не из Москвы…»
И 4 мая: «…Первого мая после демонстрации — я ходил посидеть на нашу с тобой скамейку на Гоголевском бульваре. Ходил с моим братом и с твоим братом. Потом пошли в Восточный ресторан у Никитских ворот. Разговаривали о тебе и выпили за твое здоровье…»
И 24 мая: «…Послезавтра будет три года с того дня, как ты согласилась стать моей женой…»
И 3 июня она — ему:
«Родненький Мулька, мой любимый, наконец получила от тебя 3 письма сразу, причем в тот момент, когда бросила в ящик противное и печальное письмишко о том, что я больна, о том, что дождь и холодно, одним словом, ты представляешь себе… И действительно все последнее время у меня было отвратительное настроение, отчасти из-за того, что все хвораю и ни черта не делаю, а главным, конечно, образом из-за того, что все не было от тебя писем, родной мой. А я так по тебе соскучилась, так стосковалась, что не было сил терпеть, и я начала ныть и жаловаться. Не сердись на меня, Мулька мой, не ругай меня. Ты сам виноват, ты так избаловал меня любовью своей и своим вниманием, что я, как только перерыв в твоих письмах, начинаю сходить с ума. Но я не буду больше, Мулька, родненький, я еще один лишний раз убедилась в том, что письма все же доходят, хоть и запаздывают.