Читаем Скрещение судеб полностью

Придумала?! Но зачем это ей? Я уставилась на фитилек, мерцавший в лампадке. Говорить неправду — грех!! Я знаю, многие старые, религиозные женщины любят иной раз и других хоть заочно, хоть и посмертно, но приобщить к своей вере. Может, и она так? А может быть… — она ведь «творитель», а творитель не есть лживец, «ложь есть слово против разума и совести, но поэтическое вымышление бывает по разуму, так как вещь могла и долженствовала быть…» Вот ей и предстало по разуму и совести, что конец должен был быть именно таков! И вообразив на мгновенье, она уверовала искренне, что так оно и было.

А почему, собственно, не могло быть?! И мне вспомнилось лицо Асеева, каким я его однажды увидела в Москве: аскетическое, мертвенно бледное, исступленное лицо, по которому текут слезы… Может, так оно и было там, в Дзинтари, в той церквушке… Может, это был какой-то памятный ему день, и какие-то воспоминания мучили его, а может, и запоздавшее раскаяние, давно уже заговорившая совесть или страх перед близкой и неизбежной кончиной ужасали его и, не зная куда деться от тягостных дум, от захлестнувшей его тоски и не зная, как опростать душу, проходя мимо маленькой церквушки, зашел и упал на колени по исстари заведенному прадедами обычаю… Что мы знаем друг о друге?! Борис Леонидович как-то сказал Тарасенкову:

— Ведь все мы живем преувеличенными восторгами, восклицательными знаками… На восклицательном знаке живет Асеев. Он каждый раз разбегается с объятиями и с криками и тем вызывает на какую-то резкость с моей стороны. Все мы живем на два профиля — общественный, радостный, восторженный — и внутренний, трагический.

Может, это и был его — Асеева — тот «второй профиль». И почему нам всегда кажется невероятным то, что вполне может быть вероятным…

Павлович не шевелилась, казалось, она спит. Я посмотрела на молодого человека, который сидел за столом у окна, он глазами дал понять, что пора уходить. Тихонько поднявшись, на цыпочках, я направилась к выходу, и, когда была уже в дверях, Надежда Александровна открыла глаза и сказала:

— Так и напишите: Павлович сказала…

Так и написала.


Да, Москва начиналась с Мерзляковского, как и тогда в 1937-м. Только тогда — молодая, счастливая, вернувшаяся на родину из Парижа, Аля с лёта впорхнула в московскую жизнь, теперь же трудно и грустно было вживаться ей в эту обычную повседневность, которой мы все жили и от которой ее отучали шестнадцать лет…

Душа должна была переменить русло…

Аля говорила:

— Переход от одной достоверности в другую труден даже физически; состояние невесомости испытали мы все прежде Белки и Стрелки[179], так или иначе каждый из нас думал о мифическом «возвращении» в некое мифическое «домой», а значит, к доарестному, довоенному самому себе. Но домой вернулись лишь немногие, к самим же себе — никто…

Еще пребывая в том мучительном состоянии душевной оголенности, чрезмерной ранимости, живя еще с «ободранной шкурой», не успев привыкнуть к нормальному общению, «приученная преодолевать непосильное», но разучившаяся «перешагивать невысокие порожки человеческих отношений», еще недавно прибывшая из «края острых углов», сама сплошной «острый угол», — она появляется у нас на Лаврушинском.

— Пепел Клааса стучал в мое сердце и не давал мне спокойно и пристойно разговаривать с людьми, им не внушали доверия ни моя резкость, ни внезапные приступы рабской робости, ни вскипавшие на глазах слезы…

Аля ошибалась, доверие и расположение она внушала с первой же встречи, и поколебать их не могли ни ее резкость, которая подчас прорывалась, ни повышенная нервозность, которую она тщательно старалась скрыть, ни отсутствие спокойной и объективной оценки людей и их поступков (о чем также говорят и ее записи и письма тех лет!). И если полностью мы — тогдашние мы — не могли понять, что творилось в ее душе, ибо все то было еще скрыто от нас и мы могли только смутно догадываться, но уже одно только сознание, что вот так, ни за что ни про что, можно было насильственно вырвать человека на 16 лет из жизни, вызывало щемящее чувство вины перед всеми, кто оттуда вернулся и кто оттуда не вернулся.

4-го сентября Аля писала в Красноярск Аде, что удалось встретиться с Эренбургом и тот «посоветовал, как действовать насчет маминой книги». Мы помним, что когда в июле 1942 года Але в лагерь наконец решаются сообщить о смерти матери, то в первых же своих отчаянных письмах ее начинает тревожить вопрос об архиве, где архив, что с ним. И требует, чтобы Муля забрал все у Садовского, что только у того есть и перевез в Мерзляковский. А из Туруханской ссылки в мае 1950 в письме к тетке: «Я решила написать И.В.[180] насчет мамы, ведь в 1951 г. будет 10 лет со дня ее смерти… Мне бы очень хотелось чтобы у нас вышла хоть маленькая книжечка ее очень избранных стихов. Мне думается, что только И.В. может решить этот вопрос…» И наивно ждет ответа! И в октябре сообщает тетке, что ответа все нет…

Перейти на страницу:

Похожие книги

100 великих интриг
100 великих интриг

Нередко политические интриги становятся главными двигателями истории. Заговоры, покушения, провокации, аресты, казни, бунты и военные перевороты – все эти события могут составлять только часть одной, хитро спланированной, интриги, начинавшейся с короткой записки, вовремя произнесенной фразы или многозначительного молчания во время важной беседы царствующих особ и закончившейся грандиозным сломом целой эпохи.Суд над Сократом, заговор Катилины, Цезарь и Клеопатра, интриги Мессалины, мрачная слава Старца Горы, заговор Пацци, Варфоломеевская ночь, убийство Валленштейна, таинственная смерть Людвига Баварского, загадки Нюрнбергского процесса… Об этом и многом другом рассказывает очередная книга серии.

Виктор Николаевич Еремин

Биографии и Мемуары / История / Энциклопедии / Образование и наука / Словари и Энциклопедии
Николай II
Николай II

«Я начал читать… Это был шок: вся чудовищная ночь 17 июля, расстрел, двухдневная возня с трупами были обстоятельно и бесстрастно изложены… Апокалипсис, записанный очевидцем! Документ не был подписан, но одна из машинописных копий была выправлена от руки. И в конце документа (также от руки) был приписан страшный адрес – место могилы, где после расстрела были тайно захоронены трупы Царской Семьи…»Уникальное художественно-историческое исследование жизни последнего русского царя основано на редких, ранее не публиковавшихся архивных документах. В книгу вошли отрывки из дневников Николая и членов его семьи, переписка царя и царицы, доклады министров и военачальников, дипломатическая почта и донесения разведки. Последние месяцы жизни царской семьи и обстоятельства ее гибели расписаны по дням, а ночь убийства – почти поминутно. Досконально прослежены судьбы участников трагедии: родственников царя, его свиты, тех, кто отдал приказ об убийстве, и непосредственных исполнителей.

А Ф Кони , Марк Ферро , Сергей Львович Фирсов , Эдвард Радзинский , Эдвард Станиславович Радзинский , Элизабет Хереш

Биографии и Мемуары / Публицистика / История / Проза / Историческая проза