Но если в январе-феврале она создает «Поэму Горы», а в феврале-июне — «Поэму Конца», то ноябрем того же 1924 года помечена «Попытка ревности», но это уже, быть может, иной разрыв, иного увлечения… Одни приписывают эти стихи разрыву с Родзевичем, другие упоминают Марка Слонима.
Порвав с Родзевичем, она сначала ищет утешения «заустно и заглазно» все у того же Бахраха:
«Друг, Вы теперь понимаете, почему мне необходимо, чтобы Вы меня любили. (Называйте дружбой, все равно.) Ведь
Но тут же ищет защиты и у Марка Слонима, он ближе, он рядом, он в Праге, он работает в журнале «Воля России», печатает ее стихи. А Марине Ивановне, по ее словам, было необходимо на кого-то опереться, иметь «дружеское плечо». Впоследствии об этом Слоним напишет в своих воспоминаниях:
«Ей показалось, что я могу дать ей эту душевную поддержку, тем более, что и я в это время разошелся с моей первой женой, и в приблизительном сходстве личных осложнений МИ увидала залог взаимного понимания. Но тут произошло столкновение наших индивидуальностей, темпераментов и устремлений. Во-первых, как обычно, МИ создала обо мне некую иллюзию: она представила себе меня как воплощение духовности и всяческих добродетелей, совершенно не зная ни моей личной жизни, ни моих наклонностей или страстей или пороков. Поднявшись в заоблачную высь, она недолго в ней парила, и приземление, как всегда, причинило ей ушибы и страдания. Во-вторых, она от близких требовала безраздельной отдачи, безоглядного растворения, включая жертву, причем хотела, чтобы принес ее не слабый, а сильный человек, слабого она бы презирала.
В одном письме к Тесковой в апреле 1929 г. МИ откровенно признается: «Раньше я давала, как берут — штурмом! Потом смирилась «Людям нужно другое, чем то, что я могу дать». Но дело было прежде всего в том, что она сама отбрасывала предложенное другими — она желала большего. Я же не мог принять ни штурма, ни абсолютов, сводившихся к отказу от жизни, от самого себя, от собственного пути. Она помнила, как я однажды ответил ей: «Одна голая душа! даже страшно». Она этого не могла мне простить, а еще пуще ее обижало, что я не испытывал к ней ни страсти, ни безумной любви и вместо них мог предложить лишь преданность и привязанность, как товарищ и родной ей человек. МИ писала: «Я хотела бы друга на всю жизнь и на каждый час (возможность каждого часа). Кто бы мне ВСЕГДА, даже на смертном одре радовался». А я знал, что наши жизненные пути не совпадают, только порой скрещиваются, и что у нас обоих совершенно неодинаковые судьбы. Отсюда ее ошибочное мнение, будто я ее оттолкнул, более того, променял на ничтожных женщин, предпочел «труху гипсовую каррарскому мрамору» (так она писала в «Попытке ревности»).»
И снова оборвалась с горы… «Влеченье — род недуга». У каждого художника свой путь поиска. Кто создает без плоти и страстей бессмертную Лауру, кто мечется от одного к другому, сжигая сам себя в огне страстей. В искусстве важен не поиск — важен результат, а нам известно, что в двадцатых годах творчество Марины Ивановны достигает небывалого расцвета, а увлечения сменяются одно другим. И каждый раз она обрывается с горы и каждый раз разбивается вдребезги… «Я
А если бы она не разбивалась и если бы не было полетов, то может быть, и не было б стихов… Кто знает, как растут стихи и что поэту необходимо для их роста…
И, между прочим, при всех ее падениях и взлетах, при всех разочарованиях и увлечениях всегда присутствует Сергей Яковлевич… Он прошел тенью через всю ее жизнь, и мы почти что ничего о нем не знаем. От Марины Ивановны остались тома писем о ее чувствах, переживаниях, романах, сбывшихся, несбывшихся, от Сергея Яковлевича — о его душевной муке — одно письмо к Волошину. (Во всех письмах к сестрам, к Лиле, с которой он был особо близок, он никогда ни словом не обмолвился о тяготах семейной жизни и о Марине Ивановне если писал, то всегда добро и уважительно.) Письмо к Волошину как раз и относится к тому времени, когда Марина Ивановна увлекается Родзевичем.
«Дорогой Макс,