Переночевал я на маяке, обсушился, а на другое утро нагрузил пестерь свежим хлебом — шесть буханок взял — и тронулся в обратный путь. Вместе со мной пошёл Коля, сын смотрителя маяка. В колхоз к дяде шёл. Маленький такой, лет восемь ему, а идёт смело и ничего не боится.
— Как же ты, — спрашиваю, — в такую даль идёшь? Ведь не дойдёшь, устанешь!
— А чего! — говорит. — Я уж не в первый раз. На тонях ночевать буду, у рыбаков.
Потом на море посмотрел, подумал и говорит:
— Чего нам берегом идти, в море мокнуть? Пошли горами, тут тропка есть, я знаю.
И пошли мы горами. Целый день шли в тишине, из ущелья в ущелье, вздымались и пропадали, слушали, как рябчики свистят, и так хорошо было, что даже стрелять не хотелось. А вечером вышли ущельем к морю, к старой, заброшенной избушке.
Никто в ней давно не жил. Мы отомкнули её и вошли. Внутри было холодно, и на потолке сажа в два пальца толщины, хлопьями, лохматая. Разыскали мы воду, чайник, развели возле избушки костёр из щепок и решили ещё печь протопить, чтобы не холодно было спать.
Топилась избушка по-чёрному, без трубы, и, когда печь затопили, сразу стало дымно. Дым плавал под потолком и лениво выползал в отдушину. Внизу был чистый воздух, вверху — плотный сизо-зелёный дым.
Хорошо было Коле, он маленький, а мне, если выпрямиться, дым по грудь доходил, и приходилось ходить и сидеть скорчившись. Печь горела плохо, вяло, без оживления, и в избушке ничуть не теплело. А внизу по-прежнему бушевало море.
— С этой печкой три охапки дров надо спалить, чтоб тепло стало, — говорит Коля.
— Ну что ж, и три охапки спалим, — говорю и ещё дрова подкладываю. — Зато как спать-то будем!
Печь всё-таки стала нагреваться, дрова разгорелись, дым полегчал, а мы чай пить сели. Сидим, пьём, говорим о разных разностях, море слушаем, как оно в берег бьёт. Оно внизу гремит, а нам тепло, лампочка керосиновая маленькая горит, на столе кружки с чаем, сахар да хлеб — хорошо!
Скоро в печке уже угли догорали, и она нам казалась сквозь дым пещерой гномов, озарённой горнами. Скоро дым совсем вытянуло, встал я, закрыл наверху отдушину, заложил палкой дверь, поставил у изголовья заряженное ружьё, и легли мы с Колей спать, укрывшись моим плащом, годным на все случаи.
Заснули мы часов в девять, а в два часа ночи я проснулся от какого-то странного ощущения. Сначала я не мог понять, что меня так поразило и почему я проснулся. А потом слышу вдруг — тихо кругом! Ни звука нигде, только внизу волна по гальке: буль-буль! скрип-скрип!
В избе темно и тепло, сильно пахнет хлебом, окошки чуть светлеют на две стороны. И Коля тихо дышит, посапывает. Потом и он проснулся вдруг и сел.
— О! — говорит. — Как тихо! Сколько дней гремело, а тут тихо…
— Может, — говорю, — чаю попьём?
— Давай! — говорит Коля. — И свету не станем зажигать.
— Ладно, — говорю. — На окошки глядеть будем.
Пошёл я к печке, заслонку отодвинул — в печке у нас чайник стоял, — пахнуло на меня сухим теплом. Вытащил я чайник, а он горячий.
Сели мы с Колей на лавку, пьём чай, смотрим на окошки, молчим… А снаружи всё: скрип-скрип! буль-буль!
— Слышишь, — спрашиваю тихо, — как волна по гальке скрипит?
— Ага!
Опять помолчали, и тут Коля вдруг кружку на стол поставил и говорит шёпотом:
— Ой! Это и не волна вовсе… Это кто-то ходит снаружи!
Прислушался я — верно, ходит кто-то, и по звуку похоже на волну: скрип-скрип!
— Человек? — спрашивает Коля.
— Откуда тут человек!
— Так кто же? — и даже дышать перестал.
Выглянул я в окошко, потихоньку так, — по лавке подвинулся и выглянул. И Коля ко мне прижался, щека к щеке, тоже в окошко смотрит, и оба еле дышим, обоих дрожь начинает пробирать.
Только мы выглянули, сразу увидели море. Не было оно тёмным, как обычно ночью, а туманносветлым. Это наверху северное сияние опять горело, — за облаками сияния не было видно, но свет его всё-таки освещал море. И на горизонте, как иголкой проколоты, два огонька горят, зелёный и белый.
— Пароход! — дышит Коля.
— Лесовоз, наверное, — шепчу.
— Или траулер, — догадывается Коля.
— А может, шхуна?
— Норвежская? — предполагает Коля.
— Или аргентинская, — думаю я.
— Ой! — дышит Коля. — Гляди! Вон встаёт…
И как дыхнёт от страха, так сразу всё стекло запотело. Протёр я тихо стекло, гляжу — большое тёмное пятно рядом с избушкой. То двинется, то остановится. И когда двинется, то еле слышно: скрип-скрип…
Медведь!
Отодвинулись мы от окошка, как обожглись, сидим в темноте и что делать, не знаем. Слышим, медведь к двери подошёл. Подошёл, стоит, молчит, посапывает — нюхает, наверное. Потом лапой корябнул по двери, но тихо, осторожно. Постоял, подумал, подошёл к окошку и сразу его затемнил. От первого окошка отошёл, подошёл к другому и то затемнил.
— Дядь! — шепчет Коля. — А ружьё-то!
Встал я на цыпочках, подошёл к нарам, взял ружьё, взвёл курок, да одумался. Ружьё дробью заряжено, на рябчика. Чего уж тут!
Медведь услыхал движение, заворчал и сразу освободил окошко, исчез. Но от избушки не ушёл, а всё ходит около и всё поскрипывает.
— Чего это он? — спрашивает Коля.
— Хлеб, — говорю, — хлебом из избушки вкусно пахнет, вот он и ходит…