В подвале было время вспомнить о деталях первого года поступления. Как летом, случайно приехав в общагу из стройотряда, получил письмо из Москвы, куда послал свои статьи-поделки, как говорится, просто так, без всякой надежды на что-то серьезное. Как долго и тупо изучал строчки: «Прислать документы не позднее…» (были указаны сроки, в которые я не укладывался). Как бродил по пустым общежитским коридорам, сочиняя план дальнейших действий. Как с помощью подруги из отдела кадров ночью выкрал из сейфа свой школьный аттестат, как здесь же печатали вместе с ней справку об отчислении и постыдно-нескромную характеристику. Как просил Ниночку подделать подпись деканши своей женской рукой. Как потом надрались коньяком… Как она ревела и говорила, что ее, может быть, и не посадят, но с работы выпрут наверняка, а ехать в свой районный Балашов ей совсем не хочется и остается пойти на панель… Как я, скотина, перебирал в пьяной голове: из какого романа Достоевского эта цитата?
Для чего я это сделал? Как бы это объяснить? Мне было
– Не понимаю я вас, Павел! Чего вам не хватает? Вы всё время норовите куда-то сбежать! Разве вы не понимаете, что заняли чье-то место? Посмотрите на этих девочек из райцентров, которым родители на последние деньги нанимали репетиторов… а мы их не берем, потому что бережем места для мальчиков, чтобы не превращать факультет в сплошное бабье царство. А вы сбегаете, мчитесь в горы, приезжаете с потрескавшимися губами, и на занятиях по артикуляции из них идет кровь… фу, какая гадость!
«Артикуляция» – искусство произношения. Нас заставляли перед зеркальцем растягивать губы и работать челюстями, чтобы добиться чистоты звучания английского. С Кавказа я непременно привозил «альпийские розочки»: это когда губы от ветра и солнца лопаются в одном месте несколько раз. С такой «розочкой» не то что артикулировать, но и говорить нормально не получалось.
Она не знала, да и я не знал, что дело было не в Кавказе. Все эти побеги имели тайный смысл. Я был заранее – быть может, генетически – отравлен проклятой Москвой. Наверное, еще мой прадед, торговец солью в Липецке, однажды по делам посетил Москву, был очарован ею и про себя наказал потомкам поселиться в ней, в одном из ее барских особняков. Она не знала. И я не знал. Но мне было морально проще выкрасть аттестат, чем взять его законным способом.
Коренной москвич никогда не поймет провинциальной среды. Как она любит и как она калечит! Я, например, не смог жить в общежитии филологов по причине, которая покажется невероятной: именно они (а не геологи!) смотрели на меня с подозрением, оттого что в комнате для занятий я строчил не только домашние задания, но и первые литературные опыты. Я старательно делал вид, что набиваю конспекты по марксизму, но, очевидно, на моем лице нет-нет да и вспыхивало глупейшее выражение поэтического восторга, которое так некстати запечатлел Тропинин в портрете Пушкина. Кто-то заглядывал через мое плечо… Кто-то садился рядом и косил глазами… Это была настоящая пытка! Когда я вышел покурить, они стащили мои бумаги, и потом я дико страдал не от той мысли, что рукопись пропала, а от нагло прописавшегося в моей голове образа подонка, что в тепленькой компании театрально-трагическим голосом читает эти странные (сегодня и для меня странные!) размышления о литературе – и гадко ржет и хлещет себя тетрадью по ляжкам!
Когда мои нынешние друзья, поэты и прозаики, спрашивают, отчего я сам не пишу стихов и прозы, я отвожу глаза в сторону. Я не понимаю обратного: каким образом они когда-то дерзнули вынести свое творчество из мира интимного в публичный? Как и когда смогли переступить порог отчаянного стыда, отдав свой первый рассказ, свои первые и, конечно, беспомощные стишки в потные руки какого-то редактора? Ведь все они