Я вышел в институтский сквер и возле памятника Герцену, что в этом доме когда-то родился, не спеша закурил. Герцен выглядел подавленным. Тошно, наверное, вот так стоять и стоять! На территории твоего бывшего имения – весна, солнце, и, как сказал неизвестный поэт, «прорастают женские ноги у толпы». Герцен был настоящий барин, москвич. Я вспомнил о своем прадеде Григории Басинском. Вряд ли он мог сидеть здесь. Но глаз на это место он положил, я это кожей чувствовал. Неожиданно я вскочил с лавочки, задавил бычок каким-то несвойственным мне «матросским» движением ноги и, воровато осмотревшись, – спросил:
– Ну что – барин! Съел?..
Месть Копейкина
Восьмидесятые годы были не лучшим временем для молодой критики. Ты мог быть семи пядей во лбу и писать как Белинский – это ничего не решало. В «Литературной газете» понравилась моя статья о Владимире Маканине. Но печатать ее не стали, объяснив это так: статья о Маканине не понравится Там-то и Там-то. Я писал про «Антилидера», а эта вещь Там не приветствовалась. Но если бы и можно было о ней писать, то не мне, а критикам рангом повыше – Ивановой или Аннинскому. Мое дело – бегать за водкой с огурцами. Тогда я имел бы шанс стать своим в критическом цехе. Например, как Андрей Мальгин, что обслуживал одновременно Евтушенко с Рождественским и своих друзей Еременко с Парщиковым – и там, и там получая дивиденды.
Но что-то говорило мне, что делать этого не стоит. Не ради идеалов, ради элементарного выживания в той среде, что казалась мне враждебной, ибо только и ждала моего промаха, моей проваленной явочной квартиры, чтобы заговорить со мной на свойском языке допроса и показать, что я круглое ничтожество, а – освободи они меня – меня повесят, как подлеца и изменщика, мои же товарищи…
Сейчас-то я понимаю, что эти ощущения были не только чрезмерны, но наивны и ошибочны. Литературной Москве просто не было до меня никакого дела. В редакции забывали о «пареньке», едва он покидал порог. И это самое неприятное в столичной жизни. Ты – ничто, пока твое существование не начинает кого-то стеснять. Пока ты сам не помешал чьей-то жизни. Простой человек Москве не интересен. Но достаточно пометить в ней какое-то свое место – даже если это место того расчетливого эксгибициониста, который ради скандала публично нагадил в Третьяковской галерее, – и Москва тотчас обратит на тебя внимание.
Вероятно, это следствие общей тесноты московской жизни и слишком болезненного внимания к проблеме места. Но если это правда, то ведь эта проблема и создается нами, московскими провинциалами! И значит – мы просто кусаем самих себя за хвост.
Но тогда мне не казалось, что я бьюсь с призраками, с собственной тенью. Если бы я это понял – моя душа поникла бы, и бог знает, кем бы я стал:
Как если бы ребенок родился на свет Божий со взрослым разумом: с каким мистическим страхом он понял бы, что его зачем-то явили в этот мир, которого мгновение назад для него не было. Вот это чувство испытывает московский провинциал (именно простой и незаметный), направляясь утром в свой – свой? – «почтовый ящик» и возвращаясь вечером в свое – свое? – Бибирево или Чертаново.
Зачем, например, одна моя знакомая из маминой комнаты в Рязани сделала сперва однокомнатную на окраине Москвы, а затем невероятной цепочкой обмена поимела пятикомнатную на Бронной? Она всё равно в ней не живет, сдает каким-то арабам – а ее я встречаю раз в год и не понимаю: чем она тут занимается? А в той квартире мог бы жить старенький московский профессор и заниматься, например, историей декабристов. И каждый вечер немолодая, но опрятная горничная с чистым и простоватым лицом приносила бы в его кабинет чай с лимоном, а он заигрывал бы с ней на глазах жены…