– Да затем я так, затем, юный мой недавний еще друг, что все мы одним миром мазаны: понять ближнего своего, возлюбить его, как самого себя – удел людей великих, божеских, их – раз, два – и обчелся. Мама моя, Ксения Никитична, из них была, прибрал ее к себе Господь, простил за слабость и призвал под крыло свое, она вчера мне говорит: «Мартушка, – я в марте родился, она всегда меня Мартом звала, – Мартушка, говорит, ты сам все знаешь: и сколько тебе нужно, и сколько можно, и когда закончить пора, ко мне вернуться – заждалась я тут тебя…», она не себя исповедовала – меня внемала, недаром сказано: внемли и обрящешь, такие по Земле светлячками развеяны путь нам, убогим, указывать, а мы с вами в их святые ряды никогда не впишемся, не дано, себя только слышим-видим-чувствуем, лучше всех все про других знаем: что кому нужно, что полезно, что вредно, как лечить кого… а вылечить-то один только из миллиона может, остальные сердце наше не слышат – удары считают: раз, два, три… а сердца не слышат; вы вон сказали: «Хватит на сегодня», а, может, мне, чтобы выжить, глоток всего и нужен-то? А может, спасаюсь я так, нельзя мне до срока уйти – долг свой наказанный не исполнить, вот и подливаю извиня в спиртовку догорающую, чтобы теплилась жизнь-то моя никому не нужная до поры, Богу одному угодная, а вы – «Погубите вы себя!», да я давно не жить научился, НЕ ЖИТЬ, и тщетны попытки вернуть меня к тому, что я разучился делать, бытие без участия в жизни – что может быть завидней? Вон фикус в углу – ест, пьет, нас с вами слышит, болеет-выздоравливает, в жизни людской не участвует, но – живет, курилка! И меня научил, и я засохну, когда срок придет, не задержу никого, к отцу с матерью в обитель мне уготованную давно душой там, но не прежде долга черную кровь смыть: вот он, ключик-то, от сусека, где исповедь-то рукотворная праведной кровью мироточит, – он достал и тут же засунул обратно висевшую на груди небольшую белую коробочку, – со святой иконой ее равняю и не богохульствую, потому как икона и есть, безвинно страдавшая, упокой, Господь милостивый, душу его безгрешную… отмещут… мамама… левена… и имя во…
Марат Антонович повесил голову на плечо и закрыл глаза.
Мерин подождал какое-то время, подошел близко, наклонился: на распахнутой груди хозяина кабинета действительно висела миниатюрная белая ладанка.
Неожиданно, не открывая глаз, грозно, так что Мерин вздрогнул, Марат Антонович произнес:
– Не зумай зять, Сеолод, тока через мой труп. И то не поможет: я один знаю, где сусека. Сбегай в крул…кру-гол…кру-лго-сучечный, если что-нибудь понял. Аминь.
Сева вытащил из кармана бутылку, свернул пробку, налил в два фужера.
– Ваше здоровье, Марат Антонович.
Тот, заслышав бульканье, прозрел, недолго смотрел на коричневую жидкость, выпил залпом, без слов, не чокаясь, откинулся на спинку кресла и уставился на Мерина. Потом спросил:
– У тебя медицинское образование?
– Нет. Почему?
– Ре…реним…реанитамо… Ну как этого, ты понял…
– Реаниматология? – Предположил Мерин.
– Да, ты врач-реваним…матолог, правильно. Ну вот и всех делов-то: слухи о его безвременной кончине оказались преувеличенными, – он выпрямился в кресле, заложил ногу на ногу, с удовольствием долго тер ладошки, – я по нечетным только пьянею, если одну выпью и больше нет, умереть могу, а если две – я как стеклышко, можно четыре, лишь бы не три и не одна, а то плохо, проверено многократно, ну – будем продолжать? Ты меня направляй, Всеволод, а то я мыслями по древу, у тебя есть вопросы – давай, валяй, задавай, наливай… – и когда Сева потянулся к бутылке – запротестовал: – не-не-не, я это к рифме, не гони лошадей, ямщик, торопливость знаешь, когда нужна? Когда в винный перед закрытием опаздываешь. Давай…
– Конечно, у меня есть вопросы, но мне как-то неловко, вы себя не очень хорошо…