Читаем Скрытые долины полностью

Пещерка оказалась довольно просторной, — в ней можно было даже стоять, чуть пригнув голову. И она уходила вглубь холма, — всё приглашало меня стать Томом Сойером. И я им стал: пошёл, спотыкаясь, больно стукаясь головой о землистые выступы на своде, — шёл, не особенно задумываясь, куда я иду. Впрочем, что значит, куда? Разумеется, искать монаха Луку. После успешного альпинистского опыта ничто не могло меня испугать, даже опасность заблудиться в подземном лабиринте. Я шёл легко, словно по солнечной улице, чуть придерживаясь рукой за глинистую влажную стену. Никаких ответвлений от магистрального пути я не обнаружил, — если они и были, то кто же их увидит в темноте? Попервоначалу я оглядывался на солнце, бьющее мне в спину, потом, когда последний луч его погас в подземном мраке, махнул рукой и пошёл не озираясь. Славное это было чувство — идти среди полной тьмы: то ли идёшь, то ли стоишь на месте, то ли поднимается пещера, то ли опускается, никаких звуков вокруг, даже звуков собственных шагов… И вскоре (а может быть, через несколько часов) я увидел впереди лёгкий нежный свет. «Ну, неужели?!» — сердце моё так и вспыхнуло. «Ну, разумеется! Как же иначе: это горят лампады над ложем Луки…» Кто-то из очевидцев, говорил, что лампад несколько, кто-то уверял, что всего одна… По словам покойного Васи выходило, что их и вовсе нет, а свет льётся сам собой, без источника… А знаете ли вы, что тот, кто добрался до монашеского ложа мог загадывать там желание, — и оно непременно выполнялось?.. Когда стрельцовские дети рассказывали друг другу о Луке, они непременно прибавляли: «Но не три желанья, как в сказке, а только одно! Одно, понимаешь!..» — это обстоятельство, как нам казалось, лишало легенду о Луке сказочности, и переводило её в разряд правдивых историй.

Я немедленно начал сочинять себе желание: пусть всё останется как прежде! То есть… Что, собственно, я имею в виду? Ньюкантри останется жив? По-прежнему хамит, врёт, возносится, уводит у меня Татьяну, — так что ли? Нет, не пойдёт. Скажем иначе: пусть Ньюкантри останется жив, а Танька вернётся ко мне. Но это два желания, а не одно. Ладно, — леший с ним, с Ньюкантри, — хочу вернуть Таньку! Но неужели я смогу прийти к ней, перешагнув через труп Новосёлова? Тьфу ты, гадость какая: не сходится одно с другим, — кто-то из нас должен пострадать, Боливар не выдержит двоих… Что пожелать, на что решиться? Сейчас пожелаю кучу денег и дачу на Багамах, — и плевать мне на весь мир!.. Кстати, если покойный Вася видел Луку перед смертью, то что же он попросил у него? Неужели скорую кончину и пышную гробницу? Странно это…

А свет между тем разгорался всё ярче, и наконец я понял, что чудес на земле не бывает: свет падал снаружи, из выхода — пещера кончилась. Подземный ход вывел меня в болотистый овраг. Я сразу узнал этот овраг, — он служил свалкой для близлежащего дачного посёлка; запах, распространившийся по пещере, говорил о том же, — пахло отнюдь не медовым ладаном. Разочарованно морщась, я вылез среди гнилой болотины и продрался через непролазный ольшаник, перевалил через лужи, через кучи хлама, не раз и не два проваливаясь по колено в буро-зелёную кашу. Я шёл в посёлок. В этом посёлке жил мой отец. Он непременно должен быть где-то здесь. За всё время пребывания в Стрельцове я ни разу не подал ему весточки о себе, — он и не догадывается о том, что я близко. Выкарабкавшись из оврага, я к своему удивлению обнаружил, что стою прямо напротив отцовского дома; с четверть часа мне пришлось приводить себя в божеский вид, — не преуспев в этом деле, я махнул рукой, полез через забор на отцовский участок и тут же увидел отца.

Отец в ватной фуфайке зековского образца, в тёплой кепке, сдвинутой на затылок, в дорогих очках с неимоверно толстыми стёклами стоял возле мольберта и писал этюд — поленницу недавно сложенных, бодро пахнущих дачей берёзовых чурок. За спиной у него, на крыше птичьей кормушки сидел старый толстый, пушистый кот Феб. Многое меня поражало в этом коте, — и не в последнюю очередь его окрас: он менялся как у хамелеона — от палево-рыжего, до густо-бурого, захватывая в свой спектр сотни невероятных оттенков, не исключая и бледно-жёлтый, и отдающий сталью голубой. Считалось, что шкура Феба меняла окрас от освещения, но я никогда не мог найти закономерной связи между солнечными лучами и её цветом. Порою в ясный полдень Феб казался почти чёрным, а в сумерки белел, словно комок тополиного пуха. Сейчас он был умеренно-рыжим, со светлыми подпалинами на брюхе. Он придирчиво следил за кончиком отцовской кисти, имея на морде брюзгливое выражение зануды-критика, — отец время от времени поворачивался в его сторону и что-то пояснял.

Я вышел сквозь заросли черноплодной рябины и слегка кашлянул; первым отозвался кот, — он довольно резво для своих лет спрыгнул со своего насеста и, приветливо мявкая, пошёл ко мне навстречу.

Перейти на страницу:

Похожие книги