Но во многих других случаях к Бориному офицерскому авторитету они все-таки обращались. Например, когда надо было укротить какого-нибудь распоясавшегося работягу.
У Константина Георгиевича была в Тарусе своя лодка. И был какой-то местный человек, который — за соответствующую плату — должен был эту лодку содержать в надлежащем порядке. Но — не содержал. И Константин Георгиевич вздыхал по этому поводу:
— В прошлом году, когда здесь жил Боря, всё было иначе… Он только скажет моему Степану: «Ты где живешь? Как твоя фамилия?» И — полный порядок. А я так не умею…
— Да уж, где тебе, — включилась в разговор Татьяна Алексеевна. — Ты не то что со Степаном, даже со своим котом не можешь справиться.
И рассказала, что если кот вспрыгивает на рабочий стол Константина Георгиевича и ложится на рукопись, над которой он в данный момент работает, тот спокойно продолжает писать, располагая строчки сочиняемого им рассказа так, чтобы они обтекали туловище животного, не мешая тому наслаждаться согревающим его теплом настольной лампы. Но вот настает момент, когда незанятая телом кота часть бумажного листа уже заполнена и надо начинать новый. Положение становится безвыходным, и тогда писатель, желая продолжить творческий процесс, кричит:
— Таня! Прогони кота!
— Константин Георгиевич, это правда? — спросил я.
Он молча кивнул.
— Но почему же вы сами его не прогоните?
— А зачем мне портить с ним отношения?
Боря в этом смысле был полной противоположностью своего учителя.
Однажды он рассказал мне, что когда он со своим полком выходил из окружения, к нему — в числе многих других бойцов-одиночек, отставших от своих частей, прибились два еврея-прибалта. Узнав, что командир полка — еврей, они приободрились, надеясь получить от него какие-то — очень мелкие, конечно, — послабления.
— Ну, я, как ты понимаешь, дал им прикурить! — с нескрываемым удовольствием закончил он свой рассказ.
И если даже воспоминание о том, как он «давал им прикурить», доставило ему удовольствие, могу себе представить, с каким наслаждением преподавал он этим несчастным двум прибалтам тот свой урок пролетарского интернационализма.
А Валя — первая Борина жена — рассказывала мне, что, появляясь у них в медсанбате (а положив на нее глаз, он стал заглядывать туда часто), он всякий раз заставлял ее (она была военврач) и всех ее медсестер ползать по-пластунски. Такой у него был способ ухаживания.
Однажды мы с женой сидели в машине наших друзей Воронелей и ждали их около поликлиники Литфонда, куда они заглянули ненадолго по каким-то своим делам. Из поликлиники вышел Боря. Увидел нас и сказал:
— Встретил сейчас ваших отвратительных Воронелей.
Выражение лица у него было такое, будто ему намазали язык горчицей.
Поболтав с нами минуту-другую, он ушел.
И тут же из дверей поликлиники вышли улыбающиеся Воронели:
— А мы, — в один голос заговорили они, — только что встретили вашего друга Балтера. Какой он милый! Увидав нас, кинулся к нам, как к родным, повел, куда нам было нужно, всё объяснил… Очаровательный человек! Просто чудо!
В этом эпизоде — весь Боря.
Я не знал другого такого доброго — и доброжелательного — человека. А послушаешь его — ну просто Собакевич!
Однажды, заглянув к нам, он увидал над моим столом натюрморт Биргера.
— Что это у тебя?
— Это Биргер, — объяснил я. — Замечательный художник и очень интересный человек. Ему сейчас очень нужны деньги и он распродает по дешевке старые свои работы. Если хочешь, можешь купить что-нибудь. Распродажей занимается Надежда Яковлевна Мандельштам.
Выслушав мое объяснение, Боря оглядел биргеровский натюрморт долгим, внимательным, изучающим взглядом и вынес окончательный вердикт:
— Этот ваш Биргер плохой художник. Он тут всё плохо прорисовал.
Через день-другой мы их познакомили, а неделю спустя они уже и дня не могли прожить друг без друга.
Это быстрое их сближение, вскоре превратившееся в нежную дружбу, сильно меня поразило: уж очень они были разные. Мне казалось, что решительно ничего не было между ними общего. Разве только — война. Ну, и шахматы: оба были страстными и азартными игроками.
Но было, наверно, и что-то еще, не сразу различимое.
А спустя совсем короткое время их дружбу еще больше скрепила общая судьба: обоих исключили из партии, и за один и тот же поступок.
Было всё это в конце 60-х, в эпоху так называемого «подписантства».