Это все были примеры того, как внезапная смена команды влекла за собой благоприятные последствия. Гнев сменялся на милость, и челюсти, уже сжавшиеся на горле трепещущей дичи, вдруг разжимались.
В одной своей антисталинской речи Хрущев сказал о бывшем нашем вожде: «Черного кобеля не отмоешь добела».
Спустя некоторое время на вечере памяти Андрея Платонова в Центральном доме литераторов Юрий Карякин в своем выступлении повторил эту хрущевскую фразу. И вот за нее, за эту самую реплику, в сущности, цитату из речи Первого человека государства, ему устроили персональное дело и с волчьим билетом выгнали из партийных рядов. (Потом он долго «качал права» и в конце концов отделался строгачом, дойдя до самой высокой партийной инстанции — Комиссии партийного контроля.)
История как будто совершенно загадочная. Но для нас — легко объяснимая. Совсем недавно брошенная Хрущевым команда «Пиль!» («дичью» на этот раз был труп Сталина), уже сменилась на «Тубо!».
Мне тоже не раз случалось быть жертвой таких «сшибок». Но поскольку мне, как я уже сказал, в моих взаимоотношениях с властями предержащими (даже самого низкого уровня) неизменно выпадала роль дичи
, из этих двух команд я, как правило, слышал только одну: «Тубо!». То есть — нельзя!В юности с моим пятым пунктом мне нельзя было устроиться на штатную работу. В зрелые годы — уж не знаю, почему, — нельзя было хоть на неделю вырваться в какой-нибудь зарубежный тур. Помню, однажды, не выдержав, отправился я «качать права» к Ильину — оргсекретарю Московского отделения Союза писателей, бывшему генералу КГБ. «Что, мол, такое! По какому праву!» Сижу перед дверью его кабинета и вдруг — появляется Булат.
— Ты что тут?
Я объяснил, что вот, в очередной, какой-то уж несчитанный раз, не пустили в заграничную турпоездку. Хочу «качать Права».
Булат прямо сморщился, как от боли:
— Господи! Как это все унизительно!
И я подумал: в самом деле! На черта мне эти унижения? И не пошел к Ильину «качать» свои права. Не только потому, что унижаться было тошно (конечно, и поэтому тоже), но главным образом, потому что понял: все равно ведь ничего не добьюсь. Нельзя — значит, нельзя. И никакое «качание прав» мне тут все равно не поможет.
Но больнее всего было мне (и это сопровождало меня всю жизнь), когда почему-то нельзя было написать в какой-нибудь моей статейке то, что я хотел. Нет, не мысль какую-нибудь недозволенную, крамольную высказать: об этом я и не помышлял, знал, что нельзя. А просто употребить какой-нибудь свой оборот, не казенное, а свое, самое простенькое, самое обыкновенное, ничуть не крамольное выражение.
Запомнился, например, такой случай.
В одной моей статье или рецензии (она шла в «Новом мире») Володя Лакшин, который — по должности — должен был подписать ее в печать, наткнулся на такую, казалось бы, вполне невинную фразу: «В сталинские времена…»
Очень мягко (все-таки приятели, недавно еще вместе работали в «Литгазете») он мне сказал:
— Бен, я удивляюсь, ты же опытный человек. Ты же прекрасно знаешь, что так писать нельзя.
— А как можно? — состроил я невинные глаза, хотя прекрасно знал, что он имеет в виду.
— На сей случай, — пояснил он, — существует официальная, узаконенная формула: «В период культа личности».
— Ладно, черт с тобой, пиши «В период культа личности», — махнул я рукой. Не снимать же было из-за этого статью.
В этом случае я, конечно, знал, что перехожу границу дозволенного. Но думал: авось проскочит. Дело-то пустяковое.
Не проскочило.
Но вообще-то угадать, по поводу какого слова или выражения прозвучит это самое редакторское «Тубо!», — было невозможно.
Лёня Зорин рассказывал мне, что редактор издательства «Советский писатель», где печатался очередной его роман, — и далеко не самый злостный, вполне доброжелательный редактор — говорил ему:
— Вот ты пишешь: «Смеркалось». Неужели ты не понимаешь, что это не пройдет, не может пройти…
— Но почему?! — изумлялся и негодовал темпераментный бакинец Лёня.
— Потому что от этого слова веет грустью, тоской, печалью. А грустить и печалиться советскому человеку не подобает. Он должен радоваться жизни.
Сейчас, слава Богу, нам уже разрешено писать в наших сочинениях и «смеркалось», и «В сталинские времена…»
Но сколько еще и в сегодняшней нашей жизни — да и в нас самих тоже — осталось от Сталина, от страшного его наследства.
Надо ли удивляться, что я, уже больше чем полвека спустя после смерти Сталина, все еще не могу изжить свой жгучий интерес к этому человеку, разорвать свою связь с ним, если вся наша страна до сих пор еще барахтается в колее, проложенной Сталиным, — никак не может из нее выкарабкаться?
3
В начале этой главы я мимоходом пообещал, что непременно вернусь к вышедшему в 2001 году тому переписки Сталина и Кагановича, который оказался не в пример интереснее сдуру купленного мною семнадцатого тома сталинских сочинений. И вот — выполняю свое обещание, возвращаюсь.
Интересного в этом томе было много. Но я остановлюсь только на одном или двух сюжетах, представляющих, как мне кажется, не только исторический интерес.