Отправляя Чуковскому и Маршаку этот свой «первый блин», я ничего не ждал и решительно ни на что не рассчитывал. Это был, как уверяли меня друзья, просто — жест вежливости.
Но у стариков были на этот счет свои понятия.
От Корнея Ивановича очень быстро пришло довольно обстоятельное письмо, в котором комплименты, совсем мною не заслуженные, перемежались несколькими меткими критическими замечаниями, свидетельствующими о том, что письмо его было не просто актом старомодной вежливости, что книжечку мою он действительно прочел.
Позже, когда я уже был знаком с Корнеем Ивановичем очно и даже не раз уже прогуливался с ним по переделкинским улочкам и переулкам, во время одной из таких прогулок он вдруг сказал мне:
— Между прочим, всё забываю вам сказать: здорово вы в своей книжке щелкнули по носу эту старую дуру Крупскую!
С Крупской я там действительно слегка полемизировал, но в тоне, как это тогда полагалось, вполне почтительном. Полемика эта была такой робкой и бледной (тут поусердствовал и редактор), что ее даже — без микроскопа — трудно было и заметить.
Но у Корнея Ивановича на Крупскую был зуб, и даже такая жалкая тень полемики с боевой подругой и соратницей Ильича доставила ему неизъяснимое удовольствие.
Чтобы не остаться в долгу, я в свою очередь тоже сделал Корнею Ивановичу комплимент. Вспомнил, как он в давней, еще дореволюционной статье написал:
Как же надо было оторваться от родной почвы, совсем уже перестать чувствовать дух родного языка, чтобы изобрести такое уродливое слово, как «отзовизм».
Брякнув этот свой комплимент, я тут же пожалел об этом. Ведь это уродливое слово изобрел не кто иной, как сам Ленин, и мое бестактное напоминание об этом его глумлении над «священным писанием», каковым являлось тогда каждое слово вождя мирового пролетариата, вполне могло показаться Корнею Ивановичу даже и провокацией. Во всяком случае, не могло, как мне казалось, его не напугать.
Но он в ответ озорно подмигнул мне и — не без самодовольства — произнес:
— А что? Лихо это было?
Я обрадованно подтвердил: еще как лихо!
Радостно мне было, конечно, и от того, что своим знанием той старой его статьи я доставил ему истинное удовольствие. Но еще больше обрадовало меня это озорное, заговорщицкое его подмигивание: ведь это значило, что он меня принял, что я для него — «свой». И этот наш короткий диалог тоже вдруг обрел некий особый смысл: это было — как пароль и отзыв.
Вот так же «своим» я сразу оказался и для Самуила Яковлевича.
В отличие от Корнея Ивановича он никаких писем мне писать не стал. Просто позвонил и потребовал (именно потребовал!), чтобы я к нему приехал.
Я приехал, и сразу, при первой же встрече, почувствовал, что мне оказана, может быть, не высшая (если верить Жене Винокурову, далеко еще не высшая), но все-таки несомненная и вполне определенная степень доверия
.Не знаю, то ли Лидия Корнеевна что-то ему про меня нарассказала, то ли моя книжка о Пантелееве стала для него моей визитной карточкой, — а может быть, даже и сыграла роль некоего рекомендательного письма: Алексея Ивановича он искренне любил, а в книжке моей любовь автора к герою безусловно ощущалась. Да и выдающаяся роль, которую он, Маршак, сыграл в писательской судьбе моего героя, там тоже была освещена совсем не скупо.
В общем, вышло так, что сразу, с первого дня знакомства, Маршак предстал передо мной в затрапезном, домашнем своем виде. А официальный Маршак — «Маршак Советского Союза» — явился мне позже. Да и было это, наверно, раза два, не больше.
Первый раз это вышло так.
В одно из наших «поэтических утр, продолжавшихся до вечера», он вдруг спросил:
— Вы будете послезавтра на пленуме?
Я знал, что на послезавтра в Союзе писателей назначено какое-то торжественное бдение. Пленум правления так называемого Большого Союза. Но мне так непривычно было слышать это слово («пленум») из уст Маршака, что я даже не сразу сообразил, о чем он. А сообразив, сказал, что да, скорее всего, буду. Я ведь тогда еще работал в «Литгазете» и не сомневался, что наше литгазетское начальство непременно потребует, чтобы я там присутствовал. Может быть, даже придется и заполнить информацией об этом ихнем бдении сколько-нибудь (сколько скажут) газетных строк.
— Если будете, подойдите там ко мне, голубчик.
Я сказал, что да, конечно, если буду, обязательно к нему подойду.
Прощаясь и по обыкновению троекратно со мной расцеловавшись (он всегда так со мною прощался: когда-то я думал, что это знак особого ко мне его благоволения, но потом выяснилось, что так он прощается со всеми своими посетителями), — так вот, по обыкновению троекратно облобызав меня на прощание, он снова напомнил:
— Так не забудьте, пожалуйста, голубчик. Непременно подойдите ко мне послезавтра. Обещаете?
Я пообещал.