Стихотворение это сочинил челябинский поэт В. Сорокин. Сочинил в 1963 году, то есть как раз тогда, когда Евгений Иванович попросил меня познакомить его с Самуилом Яковлевичем. (Пять лет спустя этот В. Сорокин жил уже в Москве и занимал пост главного редактора издательства «Современник».)
Вряд ли он знал, что Самуил Маршак в юности увлекался идеями сионизма и писал сионистские стихи. (В эту самую дальнюю свою «комнату» С. Я. ни разу не пустил даже меня. Об этих его юношеских, а может быть, и потом не вовсе исчезнувших настроениях я узнал уже после его смерти.)
Скорее всего, Сорокин стрелял, что называется, наугад, на вскидку: слово «сионист», как за пятнадцать лет до того слово «космополит», было тогда эвфемизмом, замещающим обозначение «лица еврейской национальности».
Знал ли Евгений Иванович эти стихи?
Не исключаю, что и не знал. Но о таких настроениях своих коллег и однопартийцев не знать, разумеется, не мог. В своем кругу они не стеснялись.
Так что по поводу желания Е. И. Осетрова познакомиться с С. Я. Маршаком можно высказать два предположения.
Либо Евгений Иванович принадлежал к другому, более либеральному крылу «русской партии», нежели его коллега В. Сорокин, либо он хотел вблизи посмотреть на «внутреннего врага», поглядеть, так сказать, ему в глаза.
После этого нашего визита к Маршаку мне — да и Евгению Ивановичу тоже — работать в «Литературной газете» оставалось уже недолго, так что пути наши вскоре разошлись. Позже я не раз встречался с ним в редакции журнала «Вопросы литературы», где мне иногда случалось печататься и куда партия (думаю, что обе: и КПСС — и та, другая) бросила его на должность заместителя главного редактора. Но о Маршаке мы с ним никогда больше не говорили.
Имело ли продолжение это их при мне и не без моего участия завязавшееся знакомство? Случилось ли Евгению Ивановичу еще хоть раз побывать в «квартире» Маршака? И пустил ли его — хоть однажды — Самуил Яковлевич дальше своей парадной гостиной?
Этого я не знаю.
3
О том, какие разговоры велись в других комнатах «квартиры Маршака», более или менее удаленных от его парадной гостиной, я кое-что уже рассказал. Но — далеко не всё. Да и то немногое, о чем упомянул, тоже нуждается в некоторых разъяснениях, а иногда и в расшифровке.
Взять хоть насмешливую его реплику о песне Исаковского «Летят перелетные птицы…». По тем временам она была совсем не безобидной. Назвать эту любимую народом песню «Песней домашнего гуся» — это по тем временам было даже рискованнее, чем позволить себе какой-нибудь откровенный выпад против «Софьи Власьевны», как все мы тогда меж собой именовали осточертевшую нам советскую власть.
Отношение С. Я. к «Софье Власьевне» было вполне однозначным. Это не обсуждалось, но — подразумевалось как нечто безусловное. Однажды, правда, он высказался на эту тему впрямую.
Это было в день смерти Тамары Григорьевны Габбе. Или на другой день после известия о ее смерти, сейчас уже не помню. Помню только, что говорить в тот день он мог только о ней.
Тамара Григорьевна была последней его любовью. И весь вечер он говорил о том, какая это была замечательная женщина: умная, талантливая, обаятельная. Каким изящным, грациозным было ее художественное дарование. Каким тонким было ее чувство стиля, каким безукоризненным ее литературный вкус. И тут — в этом его панегирическом монологе — вдруг мелькнуло:
— Вы знаете, голубчик, и в политике она была гораздо умнее меня. У меня порой еще бывали кое-какие иллюзии. У нее — никаких. Никогда.
В те времена такой свободный разговор о священных коровах социализма уже не был чем-то из ряда вон выходящим, даже меж людьми не очень близкими. Не только о Сталине, но даже о Ленине или Марксе то и дело можно было услышать анекдот — вроде, например, такого:
— Мама, кто такой Карл Маркс?
— Экономист.
— Как тетя Рая?
— Ты сошел с ума! Тетя Рая — старший экономист.
Или — еще того похлеще:
— Мама, Маркс был ученый?
— Был бы ученый, сперва попробовал бы на собаках.
Но С. Я. и тут переходил «границы дозволенного».
Вот, например, такой случай.
Пришел я к нему однажды — и вижу: лежит у него на столе удивительно мне знакомая толстая папка. И тут же оказалось, что не только папка, но и содержимое ее было мне хорошо знакомо. Заметив задержавшийся на ней мой любопытный взгляд, С. Я. сказал:
— Это рукопись книги некоего Аркадия Белинкова. Вы с ним знакомы?
Я сказал, что да, конечно, знаком.
— И рукопись, наверно, читали?
Я подтвердил, что да, конечно, читал.
— Ну, и что вы о ней думаете?
Вопросом этим я был, признаться, несколько смущен.
Рукопись книги Аркадия об Олеше я читал не раз, и на разных этапах, и мы с Аркадием, как я уже упоминал, много о ней спорили.
По мысли Аркадия, эта его книга должна была стать одной из трех частей задуманной им трилогии.