Вот и сейчас, в том разговоре, который она завела со мной об «Иване Денисовиче», я почувствовал ту же тревогу. И — то ли это в самом деле ее заботило, то ли, чтобы слегка охладить мои восторги, — она вдруг спросила, не почувствовал ли я в так горячо расхваливаемой мною повести явный антисемитский душок?
Я удивился:
— Это где же?
Внимательно глядя на меня (не притворяюсь ли?) она объяснила:
— А в Цезаре Марковиче.
Я искренне ответил, что нет, не почувствовал.
И в самом деле ничего такого я там не ощутил. Да и сейчас, по правде сказать, не ощущаю. В «Одном дне…» Солженицын на всё и на всех смотрит глазами Ивана Денисовича. А Иван Денисович с пониманием и сочувствием относится не только к Цезарю Марковичу, но даже и к вертухаю — «попке на вышке».
С Марьей Павловной мы на том и расстались: переубеждать меня она не стала. Но разговор этот потом вспоминался мне часто. И когда читал «В круге первом», и когда прочел «Ленин в Цюрихе», и — в особенности — когда случилось прочесть новую, не сразу вошедшую в «Август четырнадцатого» гигантскую главу (в сущности — книгу в книге) об убийстве Столыпина.
Тут уж никаких сомнений быть не могло: антисемитизм безусловно входил в систему взглядов писателя Солженицына как весьма важная её составляющая.
Странно, что понимая это, настоящим — то есть зоологическим — антисемитом я Солженицына тогда все-таки еще не считал. Хотя и ясно видел, что антисемитизм как некая идея составляет неотъемлемую часть всей выстроенной им идеологической конструкции.
Вот, например, на последних страницах «Ленина в Цюрихе» он дает краткую биографическую справку: «Революционеры и смежные лица». Из «Справки» этой мы узнаем, что настоящая фамилия Сокольникова была Бриллиант, а Ганецкого — Фюрстенберг. Что Григорий Евсеевич Зиновьев на самом деле был Апфельбаум (кстати, на самом деле настоящая фамилия Зиновьева была Радомысльский), а Лев Борисович Каменев — Розенфельд. Юлий Осипович Мартов во девичестве был Цедербаум, а Парвус (Гельфанд), именовавший себя Александром, на самом деле звался Израилем Лазаревичем. Что Радек был — Зобельзон, а Рязанов — Гольденбах, да к тому же еще и Давид Борисович.
Кроме этих — хорошо всем известных имен, мелькают в том списке и другие, гораздо менее, а то и совсем не известные. Вот, например, — Равич Сарра Наумовна, или Герман Грейлих, или Моисей Бронский. Зачем тут эти «смежные лица»? Не для того ли, чтобы увеличить процент «лиц еврейской национальности?»
Такая мысль мне в голову, конечно, приходила. Да и как она могла не прийти, если вся моя молодость прошла под знаком этих «раскрытых скобок», которыми пестрели страницы тогдашних советских газет. Но я гнал прочь эти постыдные подозрения, успокаивая себя тем, что не евреи как таковые, во всяком случае не только евреи, волнуют и раздражают Александра Исаевича, что главная его мысль состоит в том, что революционеры и «смежные лица» были — люди денационализированные
, которым подавай мировую революцию, а на Россию им наплевать. Такими денационализированными были не только евреи, но и втянутые в эту революционную воронку поляки, эстонцы, латыши, да и русские, которых в том списке тоже было немало (Пятаков, Шляпников, Луначарский). Но основной корпус «революционеров и смежных лиц» в том солженицынском списке составляли все-таки «инородцы».Ну а уж читая главу об убийстве Столыпина, несколько искусственно вставленную Солженицыным в его «Узел первый» (книга называлась «Август четырнадцатого», а Столыпин был убит в 1911-м), сомневаться в безусловно антисемитской её направленности было уже совсем невозможно. И дело тут было даже не в том, что убийцу Столыпина Дмитрия Богрова, которого с детства — в семье — звали «Митя» (и последнее, прощальное свое письмо родителям, написанное перед казнью, он подписал: «Целую вас много, много раз. Целую и всех дорогих и близких и у всех, у всех прошу прощения. Ваш сын Митя»), автор упорно — на протяжении всей главы — называет «Мордко».
Об убийце Столыпина существует огромная литература. И вся она довольно отчетливо делится на два периода: дореволюционный, начавшийся на другой день после его рокового выстрела, и — советский. Советский период освещения этой темы практически завершился в конце 20-х годов.
В литературе каждого из этих периодов тоже можно проследить две версии в объяснении мотивов покушения.