За эту политическую сервильность и изворотливость мы либерала Феликса слегка презирали, хоть и старались ему это не показывать. Но что-то он, наверно, все-таки чувствовал, и поэтому, рассказывая мне о том, как Калужская гэбуха прикрывала свое свинство моей статьей, он не скрывал испытываемого им чувства глубокого удовлетворения. Его искренне радовала открывшаяся вдруг возможность макнуть меня в то же дерьмо, в которое по долгу службы так часто приходилось погружаться ему. Показать, что это дерьмо — наше общее, что никуда нам от него не деться, что все мы одним миром мазаны, поскольку, как любил он повторять, оправдывая разные более или менее сомнительные свои поступки, жить в обществе и быть свободным от общества нельзя.
Всё это, разумеется, осталось в подтексте, так сказать, за кадром. А «в кадре» — мы дружно посмеялись над идиотизмом туполобых калужских гэбешников, и тем дело и кончилось.
Хотя — нет, не кончилось.
Вторая часть моей статьи, главным фигурантом которой был Андрей Вознесенский (с Евтушенко я разделался в первой ее части), начиналась так:
XX век отучил нас удивляться. Полимеры входят в быт. Нас окружают ткани и меха, по своим качествам не уступающие настоящим. Вероятно, если завтра мы прочтем в газетах, что учеными осуществлен синтез белка, нам это тоже не покажется нереальным.
Существует и «синтетическая», искусственная поэзия.
Ее не следует недооценивать… Хотя она и представляет собой имитацию, но эта имитация в наш век может быть доведена до потрясающего технического совершенства. Многие даже не почувствуют разницы между произведением, «синтезированным» талантливо и искусно, хотя и без всякой затраты живой крови, и живым детищем, рожденным в муках…
Когда я сочинял этот абзац, мне, конечно, не могло прийти в голову, что и он тоже может стать оружием в руках цензора или редактора, не пускающего стихи Вознесенского в печать. Но вскоре (тоже, наверно, месяца через два или три после появления моей статьи) к нам в редакцию заглянул Андрей и с грустью и обидой поведал мне, что В. Карпова (тогдашний главный редактор издательства «Советский писатель») «бодает» его новую книгу, ссылаясь — как и те калужские гэбешники — на мою статью.
— Раньше, — рассказывал он, — она в поте лица старалась отыскать у меня разные идеологические грехи, а теперь ей и искать-то нечего. Это, говорит, синтетическая поэзия, — и всё. Так что она может сказать тебе спасибо, ты сильно облегчил ей ее трудную работу.
Не могу сказать, чтобы слушать это было мне приятно.
С новой книгой Андрея, правда, все обошлось.
Хитроумная Карпова и в самом деле пыталась «забодать» ее моими руками. Прочитав мою статью, она тут же отправила мне рукопись его «Треугольной груши» на внутреннюю рецензию. Ход, как ей, вероятно, казалось, был беспроигрышный: не стану же я, только что разгромив поэта Вознесенского публично, — в закрытой, «внутренней» рецензии хвалить те самые (или такие же) его стихи, которые так резко критиковал.
Но я вышел из положения просто, начав свою внутреннюю рецензию так:
Совсем недавно я опубликовал большую статью, в которой подверг резкой критике стихи Андрея Вознесенского. В этой статье я пытался определить место поэта Вознесенского в русской поэзии XX века
Сейчас передо мной стоит неизмеримо более скромная задача: определить место, которое займет новая книга Вознесенского в ежегодной поэтической продукции издательства «Советский писатель».
После такого вступления я уже спокойно мог написать самую что ни на есть положительную внутреннюю рецензию на «Треугольную грушу». И «Груша» эта довольно скоро вышла в свет. Так что на поэтическую судьбу Вознесенского (равно как и на поэтическую судьбу Евтушенко) та моя статья никакого отрицательного воздействия не оказала.
Но все эти события (и калужский инцидент, и капкан, расставленный мне хитроумной Карповой, и мой ответный финт на ее ловушку) имели место быть, как я уже сказал, месяца через два-три после появления моей статьи. А главный, настоящий скандал вокруг нее разразился гораздо раньше.