Главным из этих усвоенных мною его уроков, было его отношение к искусству.
Когда на той редколлегии, где мне крутили руки, уговаривая «для пользы дела» изувечить мою «крамольную» статью, и «Блеонтьев» сказал, что свою концепцию развития советской поэзии я заимствовал у Эренбурга, я подумал: «Вот болван!»
Это и в самом деле была глупость.
Ведь никакой концепции развития советской поэзии — ни заимствованной у Эренбурга, ни своей собственной — у меня тогда не было.
Все было очень просто.
Книги (романы, повести, стихи, поэмы), которые мне нравились, которые я любил, ОНИ называли ущербными, упадочными, идейно порочными. А от книг (романов, повестей, стихов, поэм), которые У НИХ считались высшими художественными достижениями, меня тошнило.
Какая же это концепция?
Но в высшем смысле «Блеонтьев» был прав.
Ведь это правда, что никто иной, как Эренбург сформировал мое понимание самой природы художественного творчества. И сделал он это в тот самый день, когда рассказал нам, студентам, про Бальзака, который чуть не умер, описывая смерть папаши Горио. Возвращаясь сейчас мысленно в то время, в тот наш небольшой актовый зал, я вдруг вспомнил, как был тогда рад и горд, что не засмеялся вместе со всеми.
Но главным для меня в том эренбурговском рассказе стало даже не то, как близко к сердцу принял писатель смерть своего героя.
Больше всего поразило меня тогда то, что эта смерть никогда прежде не существовавшего, им самим выдуманного героя для него, его творца, его создателя оказалась — это прямо вытекало из того эренбурговского рассказа — полной неожиданностью
.Это отмеченное Эренбургом свойство истинного художника так навсегда для меня и осталось главным признаком, главной приметой подлинного «творчества и чудотворства».
Тут, правда, немалую роль сыграл другой мой учитель.
Бедный лён
Лён, если бы он имел голос, кричал при обработке. Его дергают из земли, взяв за голову. С корнем. Сеют его густо, чтобы угнетал себя и рос чахлым и не ветвистым. Лён нуждается в угнетении. Его дергают. Стелят на полях (в одних местах) или мочат в ямах и речках. Речки, в которых моют лён, — проклятые — в них нет уже рыбы. Потом лён мнут и треплют…
Бедный лён.
1
Виктор Борисович Шкловский и был этим «другим» (на самом деле главным) моим учителем.
О том, как и почему я выбрал его себе в учителя (он, может быть, об этом и не подозревал), я еще расскажу. А начну — с другого, более позднего воспоминания.
Шли мы однажды (было это, наверно, в середине 60-х) втроем — я с женой и наш друг Аркадий Белинков — по нашей улице и столкнулись — прямо носом к носу — с Серафимой Густавовной, женой Виктора Борисовича Шкловского.
Аркадий со Шкловскими находился тогда в состоянии войны. Он в то время писал (кажется, даже уже заканчивал) свою книгу «Сдача и гибель советского интеллигента. Юрий Олеша». В книге этой крепко доставалось и Виктору Борисовичу, который как раз в это время составил сборник Олеши «Ни дня без строчки», предварив его своим восторженным предисловием.
Впрочем, дело было не только в этом сборнике.
Аркадий считал, что Виктор Борисович являет собой не менее яркий пример «сдачи и гибели советского интеллигента», чем Юрий Карлович. Но о книге «Ни дня без строчки» он говорил тогда с особенной яростью. А роль Шкловского в создании и прославлении этой книги, которую сам он ни в грош не ставил, считал особенно постыдной еще и потому, что Шкловский, по глубокому его убеждению, занялся ею по соображениям отнюдь не литературным, а сугубо семейным. Серафима Густавовна, носившая фамилию своего второго мужа — Нарбута, в первом браке была замужем за Олешей. А потом женой Юрия Карловича стала ее сестра Ольга. В общем, Серафима Густавовна надавила на слабохарактерного Виктора Борисовича, и тот поддался, принял участие в этом, как говорил Аркадий, семейном подряде.
К Виктору Борисовичу Аркадий — по старой памяти — еще питал какие-то нежные чувства, хотя и осложненные раздраженным пафосом разоблачительства. Но Серафиму Густавовну он просто ненавидел, искренне считая ее злостное влияние хоть и не главной, но далеко не последней причиной «сдачи и гибели» бывшего своего кумира и учителя.
О наших (моей и жены) отношениях с Серафимой Густавовной я когда-нибудь еще расскажу: они тоже не были простыми. Но у нас дипломатические отношения прерваны не были. Немудрено поэтому, что, наткнувшись на нее, идучи втроем с Аркадием, мы испытали некоторое замешательство.
Не сговариваясь, мы быстро предприняли такой маневр.