Арсений не отвечал, а дядя пристально вгляделся в племянниково лицо. Тот казался больным, но это происходило скорее от запущенной и неожиданной для такого щеголя неряшливости в одежде, чем от явных каких-либо признаков нездоровья. Лицо его было плоско теперь и невыразительно; надо было вглядываться, чтоб рассмотреть, какое судорожное раздумье вписано в это колючее, небритое пространство. «Проигрался!» — определил Петр Евграфович, хоть до него доходили только очень смутные слухи о беспутном Арсеньевом поведенье. И оттого, что это был самый благовидный предлог платить члену организации, как племяннику, он тут же порешил дать ему денег еще, кроме той тысячи, которую вручил в предыдущем месяце. «А все-таки как быстро лысеют все Петрыгины, — подумал он потом. — Гормона, что ли, в них волосяного не хватает?» И правда, лысина на Арсении заметно расползалась со лба, и потому оставалось впечатление, будто желтое его лицо занимает слишком много места на голове.
— Ну, как мать? — вскользь спросил дядя.
— Мать ничего. Она странная.
— Ты присматривай за ней! Утрата не велика, но привычка в старости… Она обезумела совсем.
— Да, я замечал.
— Постой, а с чего ты-то мрачный?.. проигрался или по службе что-нибудь? Я слышал, тебя зовет к себе Кунаев. Воспользуйся, это марка. Я тоже получил на днях занятное одно предложение…
— Что-нибудь опять по шпионажу? — тихо спросил Арсений.
И сразу стало очень нехорошо. Петрыгин раздумчиво почесал за ухом, искоса вглядываясь в племянника. Все-таки хоть на четвертинку, но было в том и от скутаревской темной крови. В горячечных условиях времени можно было и от Арсения ждать всякого. Петр Евграфович от изумления даже забыл, какое именно занятное предложение выдумалось у него по ходу разговора. Никогда в их среде деятельность его не называлась так. Реплика Арсения прозвучала бы совсем грозно, если бы, однако, он сам не засмеялся первым. Впрочем, смех его не звучал никак — то были просто нервные и недобрые подергивания губ при обнаженных деснах.
— Я пошутил, — смеялся Арсений. — Мне любопытно стало, испугаешься ты или нет.
— …но ты стал плоско шутить, милый. И ты вообще не нравишься мне за последнее время. Ты совсем распустился. Побриться, например, следовало тебе, направляясь в гости, а? Если это от желудка, а именно он — отец всяких пакостей, так его чистить надо, мыть его, сукина сына, как носовой платок. Я почти вдвое старше тебя, но, гляди, держусь.
— Тебе легче, — опять еле слышно молвил племянник. — Ты скоро умрешь, дядя, и все счета уплачены, а мне еще жить надо.
— Ну вот, поперло скутаревское! — захохотал Петрыгин, суеверно косясь по сторонам.
— Нет, ты не смейся. Я нарочно пришел пораньше, чтоб обсудить все. Слушай, я знаю, ты не веришь мне. Тонешь и тянешь… ты приставил ко мне тень… она прячется, но я-то знаю, что это Штруф. Он ходит за мной везде, но ведь он дурак, пойми же это. Ты убери его от меня, мне противно.
— Ерунда, — вспыхнул тот. — Это ты сам смотришь за собой, это совесть твоя, Арсений. Но ты же болен, Сеник, болен! — Защурив один глаз, он с фальшивым равнодушием прощупывал взглядом этого окончательно чужого и даже враждебного человека. «Черт, они демобилизуются!» — билось сердце. — И вдобавок, если бы я тебе не верил, я не пригласил бы тебя сегодня.
— Я пить буду, дядя.
Петрыгин ласково гладил его по голове:
— Ничего, в молодости все сойдет. Запрись и пей.
— …я изобью его! — навскрик, со сжатыми кулаками рванулся Арсений, и крик его совпал со звонком в прихожей.
Петр Евграфович поднялся и принялся торопливо надевать пиджак: хитрить больше становилось некогда.
— Избить?.. — Он подумал. — Ничего, избей, Штруфа можно.
Кто-то раздевался в прихожей — так шумно, точно фанеру сдирали с краснодеревой мебели. На всякий случай Петр Евграфович потрепал племянника по плечу, и в этом жесте сказалось все — и уверение на ближайших днях обсудить все в подробностях, и обещание убрать Штруфа, и безусловное согласие на уплату карточного долга. Разговор прекратился; в комнату просунулась волосатая фигура Бакулина, в прихожей пискнул тощий голосок младшего Граперонова, а за ними, точно пользуясь открытием двери, полезли и остальные. Но вот вступал уже и сам артист, герой торжества, щуркий, сверкающий, снисходительный и любезный, как фокусник, едва слышно, потому что богатый курдский ковер устилал эту часть комнаты. Не задерживаясь нигде, он обходил выстроенный ряд этих старороссийских столпов, эти колодные шкафы мудрости и знания. Его быстрая в рукопожатии, властная рука обжимала по очереди все остальные, протянутые ему руки, обилие рук — то толстые, с белыми и круглыми, как майские личинки, пальцами, то тонкие, безжизненные и безличные, точно лепестки, высушенные среди страниц толстых фолиантов. Самое рукопожатие его было примечательно: он как бы облеплял чужую руку гибкими своими мускулистыми щупальцами, оно длилось всего мгновенье, но в том, другом, чего-то становилось меньше; потом тем же эластичным движением он выкидывал прочь иссосанную, опустошенную конечность.