«Итак, регистрирующих приборов не было. А Петрыгин знал схему вашего аппарата?»
«Не допускаю. В тетрадке, которая пропадала, заключался первый, отвергнутый впоследствии вариант. Выводы и формулы я записываю вкратце: у меня хорошая память».
«Но крупный специалист сумел бы догадаться о путях, которыми вы шли?»
«Но они же были неверны!»
«Это безразлично».
«В таком случае — да».
Опять шел перерыв, и связь нарушалась. Воображаемая комната с глухими дверьми, коврик в углу, закапанная чернилами бюварная бумага — все растворялось в кислотном свете луны. В поле зрения оставались только чужие пальцы с выпуклыми, коротко остриженными ногтями; они бесшумно барабанили в подоконник, и потом в развитие всего этого возникал завершающий вопрос, уже издалека, и этот голос следователя — был его собственный голос:
«Но почему все-таки опыт окончился безуспешно?»
Потом таяла и рука, и тот же равномерный мутный раствор луны заливал мысленное пространство. Жизнь, придававшая движение ему, была такова: кошка, крадучись, пересекла лунное поле за окном, — она была худее своей тени. У черной опушки парка она сделала крутой прыжок, и тотчас же тишину пронзил ее ранящий вопль. Ей ответил другой, точно такой же; ее взъерошенный любовник был размером с песца. Тени сблизились, Скутаревский отвернулся. И в ту же самую минуту вошла Женя; старательно, всем телом, она притворила за собой дверь. Он рассердился бы, если бы она неоднократно не предваряла возможности своего прихода букетиком подснежников; ей приходилось долго блуждать за ними по парку, и в то утро он нашел у своей кровати всего четыре цветка в скоробленном кленовом листе. Тот же, что и тогда, на аллее, полной солнечных пятен и ручейков, был смысл ее появления, оттого и диалог их остался тем же самым:
— Вы ко мне?
— Вот, пришла. Не спится.
Он усмехнулся зло:
— Что ж, ж а л к о стало?..
— Нет, просто так. — И в сторону глядели ее чуть озабоченные таким приемом глаза.
— Ну, садитесь, и давайте говорить. — Они сели друг против друга, и потому, что это очень походило на прием у врача, Скутаревский спросил басовито, приглаживая усы: — На что жалуетесь?
Она засмеялась, и смех звучал подбито; ей не понравилась его шутка.
— Расскажите… что вы хотели и что вам не удалось.
— Я не умею.
Она все узнала; уже упаковывали наиболее ценные приборы, и то, что оставалось посреди бывшего машинного зала, более походило на груду металлического трупья после Пантагрюэлева побоища. Именно жалость и неясное сознание своей вины заставляли ее преувеличивать степень поражения Скутаревского; даже и теперь ценность некоторых его побочных достижений никто не посмел бы подвергать сомнениям. Но ей потребовалось собрать все скудное женское великодушие, чтоб притащить ему в каморку свой простенький, розовый еще, провинциальный венок победы. Во всяком случае, отдать себя ей было легче, чем дать веру в конечное осуществление его замыслов. И теперь, когда думала о нем, он представал в ее воображении не прежним, командармом электронов, видным за тысячи километров, а одиноким сгорбленным человеком, который посреди страшной ночи держит на ладони светляка с мучительным бессилием разгадать, п о ч е м у это?
Скутаревский смотрел на нее пристально и строго; она заволновалась. Следовало немедленно и любым образом объяснить свой приход сюда.
— Мне кажется… вы можете считать, что я люблю вас. — И сидела, вся дрожа и покорно сложив руки на коленях.
Он продолжал молчать, но тень какой-то беспощадной насмешливости прошла в его лице. Она повторила еще тревожнее:
— Если вы хотите… то живите со мной!
Скутаревский отвел глаза к окну. Было тихо. Глухая ночь благоприятствовала преступленьям, и даже Джелладалеев не узнал бы ни о чем. Непроизвольная гримаска скользнула в нем и замерла где-то в пальцах.
— Вы дитенок, Женя, — засмеялся он, чуть отодвигаясь в сторону. — И не грызите ногтей… знаете, я не создан для лунных происшествий. Я старый, равнодушный человек, и никаким стихотворением не прошибить меня. Он задержался, сцарапывая какое-то пятнышко с колена. — Поэзию я всегда считал забавой лживых, бородатых младенцев. Детство мое не благоухало. В жизни я шел слепой, — так живут лошади в шахтах. Я работал, изобретал всякие штучки, но жизнь я прожил наедине. Жена мне не мешала в этом. Сын? Это даже не оплошность, это неряшливость… всякий отец, черт возьми, имеет право на такое жестокое слово! Я холостяк-с, я даже цветов гнушался, и надо признать, вы родились из меня в тот самый миг, когда во мне умер я прежний. Знаете, новые идеи никогда не поселяются на падали: они как полевые цветы…
Ее трясло раскаянье; она сказала сломанным голосом:
— Я не понимаю, что вы говорите…
Его нижняя губа брезгливо выпятилась: