«Не поймешь, что за вздор, что за чепуха, что, можно сказать, за дрянь (выражаясь патетически в гоголевско-курлыковском [2] стиле) в головах и душах сбитыхс колеи русских людей, сынов "задавленной", в наши дни. "Odi et ато", как сказал Катулл. И "coincidentia оppositorum", как изрек философ Николай Кузанский. Мерзавец, — присовокупил бы Кузьма Прутков, — еще Тютчев сказал: умом Россию не понять, — ты же паки тщишься объять необъятное"» [3] .
Вот он, запредельный отщепенец. Там, где Блок сказал бы с безоговорочной серьезностью: «И страсть, и ненависть к отчизне», или замолчал бы с серьезностью еще более смертельной, Вяч. Иванов еще находит силы взгляда со стороны, для ученого самопередразнивания, для карнавала. И это притом, что лаконичный эпитет «задавленная» в применении к России достаточно серьезен. Довольно понятно, что помянутый Бахтин проявлял к Вяч. Иванову живой интерес (и жаль, что он не мог знать тех его поздних и «домашних» текстов, какие знаем мы).
Но вот уже речь идет не об одной России — о планете; правда, на уровне довольно отвлеченного разговора. Разговор состоялся 7 января 1949 г., за несколько месяцев до тихой кончины поэта. Собеседником был молодой человек, пришедший к Вяч. Иванову с наброском своей музыкальной поэмы о грядущем нашествии ледников. Ответом были стихи:
Сползая, медленно ль истаютИль мир оденут ледники,О том Природу не пытаютПлатоновы ученики.Умрем, — как от земли далекимСебя почувствуем, когдаВзойдет над глетчером глубокимМеня позвавшая звезда.Гул сфер наполнит слух бесплотный…Из гармонических пучинРасслышу ль гор язык немотный —Глухие рокоты лавин?О, конечно, этим строкам идет быть предсмертными. Разве что в последних творениях Гёте встречается такая же полнота одухотворения естественной старческой немощи. Почти «бесплотный» слух уже вправе принимать грамматически диковинные сочетания — «далеким // Себя почувствуем»— которые только сильнее подчеркивают отрешенность говорящего. Но отсылка к Платонову учению воспрещает понять эту «предсмертность» чересчур уж биографически, свести ее к простенькой эмпирии. Платон заповедал своим ученикам понимать всю свою жизнь как «умирание» в некоем позитивнейшем и весьма радостном смысле: как отрешение, освобождение. Как «запредельность». И согласимся, что Вяч. Иванов мерно следовал этому завету и тогда, когда ему предстояло еще много годов и десятилетий земного бытия.
Как оценить эту редкостную дистанцию между умом поэта, слышащим все звуки из собственных «гармонических пучин», — и злобой дня? Что это? Бесстрастие? Бесчувственность? Кто вникал в письмо Шарлю дю Босу (1930), тот почувствовал живущую в нем страсть. Чего стоит неожиданное признание, что если его что отделяет от беснования большевиков, этих «одержимых вселенской религии навыворот», то уж никак не ностальгия по старому культурному уюту! Тут трудно не вспомнить обращение носителей Христова огня к своему Господу, которое неожиданно обжигает нас в ивановском «Человеке»:
«Явись, — поют, — спасая и губя!Все озарит Твой лик — и все расплавит!На камне камня в храме не оставит.Нерукотворный храм, зовем Тебя!»Да, это страсть, перед лицом которой странновато говорить о холодности, — но страсть, до конца интеллектуально переработанная, до конца включенная в контекст «всецелого» и тем «умиренная».