Постепенно налаживая разговор, мы узнаем, что его зовут Франц, что он был студентом Академии художеств, а потом — солдатом; что он потерял ногу на Восточном фронте, под Старой Руссой; что он, вернувшись в Дрезден инвалидом, влачил полуголодную жизнь; что все его родные погибли здесь от американской бомбы; что он теперь не видит себе иного применения, как только писать руины.
— Мой реквием, — говорит он, криво усмехаясь, и показывает начатый этюд.
Мы — первые русские, которых он видит так близко. Глаза у него сначала очень напряженные. Но напряжение постепенно слабеет. Скрипнув протезом, он садится рядом с нами и рассказывает еще много страшных и тягостных вещей — главным образом о бомбежке.
— Ну, а как же картины? — осторожно спрашиваю я. — Погибли?
Он пожимает плечами:
— Не знаю. Музей закрыли еще в январе. Кажется, картины куда-то вывезли. Были такие слухи. У нас в академии, во всяком случае, так говорили… Шепотом, конечно, — прибавляет он, усмехнувшись.
— А не остался ли здесь кто-нибудь, знающий об этом подробнее? — спрашиваю я.
Он долго думает, хмуро уткнувшись взглядом в землю. И, будто решившись на что-то, медленно говорит:
— Несколько дней тому назад я еще видел здесь одну женщину…
Сквозь дыры в стенах Альбертинума виднеется яркое небо. Поднимаемся по широкой мраморной лестнице, усыпанной крошками штукатурки и кирпича. Франц, тяжело хромая, идет впереди. Пустой, гулкий коридор. Валяются какие-то книги, куски стекла. Франц осторожно стучится полусогнутым пальнем в лопнувшую дубовую дверь.
Открывает женщина — седая, узкоплечая, высокая. Светлые глаза за очень толстыми, выпуклыми стеклами очков. Подносит ладонь к горлу и медленно бледнеет.
— Не пугайтесь, фрау Рагна, — хмуро говорит Франц. — Разрешите?
Выбитое окно затянуто простыней. Куча запыленных книг в углу. Колченогая койка.
— Картины? — говорит фрау Рагна. — Не знаю, не знаю… Ничего не знаю.
Она растерянно поправляет очки, теребит дрожащими пальцами застежку черного платья у ворота.
— Очень жаль, — говорю я.
— Я ведь не имела никакого отношения к картинам, — пожимает она плечами.
— Фрау доктор была хранителем Альбертинума, — поясняет Франц.
Альбертинум… Вспоминаю лекции по истории искусства. Одно из крупнейших собраний скульптуры.
— Где же ваши статуи, фрау доктор?
— Ах, боже мой, — говорит она, — ничего я не знаю. Я ведь не нацистка. Мне многого не доверяли. Гауляйтер Мучман руководил всем этим. Я имею в виду эвакуацию…
Она снова умолкает, проводит ладонью по лбу.
— Вот видите, не могу даже пригласить вас присесть. У меня погибло все, — отрывисто говорит она. — Дом. Семья. Все. Я пришла сюда, в Альбертинум. И здесь тоже все кончено. Тридцать пять лет работы…
Она машет рукой и достает из кармана носовой платок.
— Вы любите скульптуру? — спрашивает она и вдруг улыбается совершенно детской улыбкой. Глаза ее под очками еще влажны. — О, я могла бы вам кое-что показать, да, да… Но теперь… Боюсь, этого уже никто не увидит.
— Почему?
— Видите ли… — Она становится очень серьезной. — Поскольку я знаю, гауляйтер Мучман распорядился подготовить все к уничтожению.
— Как? — не удерживаюсь я.
— Вы удивляетесь? — спрашивает фрау Рагна. — Не стоит. Всех нас готовили к самоубийству. Когда гибнет страна, стоит ли беспокоиться о картинах, статуях, не правда ли? — усмехается она.
— Вы тоже так думаете? — спрашиваю я.
— А вы?
Разговор завязывается упорный и долгий. Под конец она говорит:
— Знаете, я человек старый, мне уже терять нечего. Пойдемте.
Спускаемся за ней по лестнице, выходим из Альбертинума и через небольшую площадь идем к величественному обгоревшему зданию, стоящему над Эльбой.
— Академия, — говорит Франц.
Спускаемся в темный, глубокий подвал. Захаров светит своим фонариком. Пусто. Угольная пыль под ногами. Тяжелые цементные своды. Фрау Рагна останавливается.
— Если вы не страшитесь риска, — говорит она, — и если вы действительно хотите помочь…
Она умолкает и, подумав, заканчивает:
— Может быть, я и не должна этого делать… Но я не могу. Дело в том, что… Одним словом, где-то здесь они рыли туннель…
Медленно идем вдоль стен, светя фонариком, и в конце концов натыкаемся на сравнительно свежее пятно цементной штукатурки. Кузнецов тихонько свистит.
— Толу бы шашечку, — говорит Захаров.
Времени на размышления мало. Посылаю Захарова в батальон с запиской к комбату. Через час он возвращается, ведя за собой полуторку с бойцами. В ход идут саперные ломики и киркомотыги. Красный кирпич брызгами разлетается в стороны, и вскоре глубокий темный пролом становится достаточным.
Влезаем поодиночке. Беру у Захарова фонарик, — слабый луч вырывает из тьмы запрокинутую мраморную голову, и сразу вслед за ней — еще одну, и еще, и еще, и еще… В первые секунды перехватывает дыхание. Стою и очумело вожу фонариком. И потом вижу, как фрау Рагна, стоя рядом со мной, плачет, сняв очки и утирая обильные слезы.