— Вот и я так, невестушка, отвечу. И много и мало. Для помещиков, которые стремятся все прибрать к своим рукам, — мало. А для нас, мужиков, — много. Сколько земли нужно крестьянину, чтобы прокормить семью? Ежели в семье пять или шесть едоков, то десятин пять хватит. Вот у нас с Никитой теперь четыре души, а скоро, — он лукаво взглянул на Харитину Максимовну, — может быть, и пятая появится. А потом еще и еще. Тогда будет мало, ведь нужно и семью кормить, и немного зерна продать в Белогоре, чтобы денег подкопить, разные подати уплатить да купить одежду, сапоги, селедку, соль и спички. Да мало ли что требуется человеку… А кто такой Каракоз? — озадачил Машу неожиданным вопросом свекор.
Маша многозначительно посмотрела на Никиту, а Пархом Панькович таинственно проговорил:
— Не бойтесь, я никому не скажу. Этот комиссарин-костромак, когда приезжал летом, собрал мужиков и стал хвастаться, что он, мол, царя спас. Мы слушали его и, правду говоря, не верили, ведь он был пьяный.
— Кто? — засмеялась Маша.
— Да тот же самый костромак! Он и сказал о Каракозе. Наши мужики этого барина то комиссариным, то костромичом зовут. Так я вот и говорю. Приехал он на хваетоне пьяный в стельку, едва на землю сполз. Приказчики подхватили его под руки и довели до крыльца сборни.
— А что такое сборня?
— Да это сельская управа, где проводятся сходки. Видишь, Маша, тебе нужно у нас кое-чему поучиться, нашу сельскую жизнь узнать. А возле управы высокое крыльцо, на пять ступенек. Приказчики все-таки втащили помещика на это крыльцо. А он ухватился за столб и начал бахвалиться. Я, говорит, спаситель нашего царя-батюшки. Если бы не я, то убил бы Каракоз царя и не было бы у России освободителя. И запел хриплым голосом. Только три слова и прохрипел: «Боже, царя храни». А потом что-то пробормотал и умолк… Так вы знаете того Каракоза?
— Как бы тебе сказать, отец, — замялся Никита. — Мы его не знаем и никогда не видели.
— Никогда не видели, — добавила Маша и умолкла, думая, стоит или нет рассказывать Никитиному отцу об Аверьяне. А вдруг он проговорится кому-нибудь?
— Ты почему, дочка, замолчала? Боишься, что я проболтаюсь? Неужели я враг своим детям? Не бойся меня. Я этих господ и царей не особенно люблю. — Он горько усмехнулся. — Вот посмотри, доченька. Знаешь, почему я шепелявый? Зубов нет. — Он раскрыл рот. — Видишь, три зуба выбили. Лет десять тому назад, еще перед уходом Никиты в рекруты, угостил меня управляющий экономии вместе с приставом. Сначала один ударил, а потом другой. Было это еще при крепостном праве, когда нас еще не освобождали. Управляющий набросился на парнишку-погонщика, а я заступился за него. Говорю, за что ты, подлец, ребенка бьешь, и прикрыл собой парнишку, да еще и кнут поднял. Не лезь, кричу, а то ударю. А на второй день немец-управляющий примчался в поле и привез с собой станового пристава и стражников с ружьями и саблями. Мы там пахали, парнишка волов водил, а я за плугом ходил. Подняли они крик и — ко мне. Немец горланит, покраснел как рак, вот-вот лопнет, набросился на меня: «Поханый мужик руки на мене поднималь». Да как ударит меня по щеке, а пристав по другой. Зубы и вылетели. Пристав ногами топает, орет: «Розог захотел, дадим сейчас!» — и приказал стражникам всыпать мне. Они бросили меня на землю, сорвали штаны и избили плетями так, что я еле поднялся. А они посмеиваются. И немец зубы скалит да подзадоривает: «Я помниль типя, мушик, получишь есчо роска!» А я думаю: доживешь и ты, изверг, до того дня, когда мы тебе отплатим. Стою, кровь течет по телу. А паренек-погонщик подошел ко мне и тихо плачет… Вот что пришлось мне пережить, невестушка. Прости, может быть, не надо было говорить об этом. Да из песни слов не выбросишь. Не бойся меня, дочка. Я тебя и дочерью, и невесткой называю. Извини. Это я из уважения к тебе. Ты пришлась нам ко двору. И я, и Харитина Максимовна, твоя свекровь, считаем тебя родной. Видим, что ты любишь нашего сына. Ой, что это я разошелся, доченька. Давай поговорим о Каракозе. Не сомневайся, никто от меня и слова не услышит. Стражники мне рот закрыли на замок. Хе-хе-хе! Поняла? Так расскажите мне о нем.
Он сидел рядом с Никитой, такой же, как и сын, дородный, широкоплечий. В его серых, пытливых глазах светились твердость и достоинство. Это (Маша заметила с первого дня) чувствовалось и в том, как он ходил, сидел, разговаривал. Этим и отличался от своих односельчан. Они с виду были какими-то подавленными, робкими. А Пархом Гамай, хотя ему уже шел семидесятый год, казался моложе своих лет, ибо всегда был веселый и добродушный. И тщательно подстриженная черная с проседью бородка не старила его. Одет он бедно, но аккуратно, полотняная домотканая рубаха и такие же штаны были чистенькими и старательно залатанными. И вообще Пархом Панькович был весь собранный, подтянутый. «Вот в кого пошел Никита!» — думала Маша.
— Папаша, — почтительно обратилась Маша к Пархому Паньковичу. — Можно вас так называть?
— Называй, дочка.
— Мы расскажем вам о Каракозове. Это Никитушка мой прозвал его Каракозом.