Было девять утра, когда я вышел из дому. На набережной канала Грибоедова стояла трехтонная АМО — крытый брезентом фургон, пятнистый от белой, маскирующей краски. Кузов был полон вещей и сгрудившихся, навалившихся один на другого людей. Это были эвакуируемые — их оказалось четырнадцать человек. Тяжело катясь по засугробленным улицам Ленинграда, огибая и обгоняя саночки с покойниками, прижимая гудком к сугробам и стенам хлебные очереди, мешая женщинам, согнутым под тяжестью ведер, бачков, кастрюль, тазов с ледяной водой, мы приближаемся к Охтинскому мосту. В десять утра пересекаем Неву и, оставляя позади себя вмерзшие в лед пароходы, баржи, не обращая внимания на разрушенные и сгоревшие дома, мчимся дальше, в направлении к Всеволожской.
И как только мы выезжаем на эту дорогу, ставшую военной, фронтовой трассой, — мы попадаем в поток попутных и встречных машин, в царство многих тысяч автомобилей — порожних и заметенных снегом в канавах, по обочинам, «раскулаченных» — превращенных в жалкие металлические скелеты. Попутные машины бегут во множестве с пассажирами, эвакуирующимися кто как может, кого как (по закону ли, по «блату» ли) устроили. Вот устроенные «по первому разряду»: белопятнистый автобус с торчащей над крышей железной трубой «буржуйки»; грузовик-фургон, раскрашенный как попугай, с такой же трубой коленцем вбок, с окошечками и фанерной дверкой и приступочкой лестницы. И «по второму разряду»: просто фургон, но уже без печки. И «по третьему»: грузовик, переполненный изможденными людьми, закрытыми от ветра брезентом. И «по четвертому», печальному, как похороны без гроба: просто кузов грузовика либо бензоцистерна, на которых, предоставленные всем лютым ветрам мороза, без всякой уверенности, что доедут живыми, сидят, цепляясь друг за друга, лежат один на другом полутрупы, с ввалившимися щеками, с темными и красными пятнами на лицах, не способные уже пошевелить ни рукой, ни ногой…
Все это едет и едет чередой, все это надеется начать жить там, «за пределом», «по ту сторону».
А кое-кто уходит пешком, волоча скарб свой на саночках, но скарб постепенно выбрасывается, сил все меньше. И часто на сугробе обочины вот уже мертвый, не выдержавший перехода, лежит в шубе навзничь глава семьи, а семья хлопочет вокруг. Похоронить? Нет сил и возможностей! Просто снять с него все ценное, сунуть украдкой тело под снег и самим потащиться дальше, минуя кордоны, по рыхлому снегу, леском, позади дач, потому что эвакуироваться пешком не разрешается. Да у иных и нет никаких эвакуационных удостоверений, без которых их не пропустят нигде и заставят вернуться обратно, или — за папиросы, за табак (самую высокую здесь, на трассе, валюту!) — посмотрят сквозь пальцы, пожалев посиневших детей: «Идите, да лучше сговоритесь с каким-нибудь шофером, чтоб подсадил!..»
А шоферы — владыки на этом тракте! От них все зависит, они — как боги, они везут в Ленинград продовольствие и горючее.
Им за спекуляцию, даже за мелкое воровство угрожает расстрел, но иные из них ловки и безбоязненны и требуют с голодающих встречных папирос и суют им — кто кусок хлеба, кто горстку муки.
Мы едем по очень тяжелой, узкой дороге. Кругом белая снежная пелена с торчащими из нее кое-где обломками машин, а сама лента трассы — светло-кофейного цвета. Два снежных вала тянутся вдоль нее. Дорога кое-где расчищается плугами, влекомыми трактором-тягачом, грохочущим гусеницами. Не дай бог, нагонишь такой — плетись за ним километра два, до широкого места, как пришлось за Всеволожской плестись нам, тратя на такой черепаший ход лишний бензин и лишнее время!
Но если, разъезжаясь с одной из тысяч встречных машин, возьмешь на лишние десять сантиметров в сторону, где канава предательски скрыта ровным снежком, лежать твоей машине на боку, а тебе тащиться дальше пешком (коли ты при этом остался цел!), волоча свое барахло прямо по снегу на веревочке. И вот ты уже не полноправный эвакуирующийся, а жалкий аварийщик, кандидат в первоочередные мертвецы, — не выдержать тебе дальнейшего пути, нет у тебя ни папирос, ни табака, ни резерва энергии для устройства себе новой возможности погрузиться в машину.
Мы едем, едем медленно, мешают встречные машины, мешают попутные. И вот — пробка. И сразу сотни машин, одна за другой, стоят. И напрасно беспомощные регулировщики бегают с красными и белыми флажками — пробка крепка, дорога забита, — и можно стоять часами.
Так едем… Вдруг впереди — железнодорожная станция. Все улицы, площади и дворы — забиты автомашинами. Перед путями железной дороги — исполинская наваль мешков с мукой. Вот он, наш скудный ленинградский паек, наша жизнь — поток муки для снабжения Ленинграда! Машина за машиной — десятки, сотни, тысячи, одна за другой, сплошной конвейерной лентой. Машины текут к станции, сбрасывают мешки и, освобожденные, тот же час устремляются порожняком обратно — за Ладогу, к Жихареву! А мешки погружаются в вагоны, и составы их ведут в Ленинград, чтобы обеспечить день жизни осажденного города-великана.
Это — станция Борисова Грива. И направо от дороги — столб: