Читаем Сладкая жизнь эпохи застоя полностью

В том бесконечном пространстве, которое не имеет, пока ты живешь в нем, конца, вообразить свою взрослость — немыслимо. Можно представить себе превращение в кота или в тигра, но невозможно поверить, что будешь таким же, как дядя Федя. И оттого, что так быть не может, ты можешь в это играть: нацепить очки, шарф, ботинки сорокового (!) размера, шаркать ногами и хохотать. Хохотать, пока это не кончится: не придет мама и не велит быстро положить все на место и больше не сметь.

Веселье молодости чем-то на этот смех похоже, и хотя мама, сколько ни ждешь, не приходит, но часто приходит жена; и для мужчин, таким образом, переход в зрелость и в самом деле бывает игрой, коротким испугом, а дальше — блаженным: ну, слава богу, все обошлось. Для женщин такой вариант исключен. Немыслимо найти мужа, который сыграл бы роль мамы. Для женщины взрослость, как это ни грустно, непоправима.

Что говорят о взрослости сказки? Они суровы, безжалостны и едины во мнениях. Принцесса становится взрослой в шестнадцать лет. Тогда ей встречается принц (во дворце пышная свадьба), а потом: «Дверцы кареты захлопнулись, все закричали „ура!“… И вот уже стих вдали шум колес». И все кончено. Нет ни принцессы, ни сказки.

Шестнадцать. Далее — чернота. Комната, где не видно ни зги. Ведь, как и прежде, поверить в свое превращенье во взрослую невозможно. Шестнадцать — а что же потом? А что дальше? Ответа на этот вопрос не найти. Сказки кружатся хороводом, взрослые, сами того не зная, жгут дочерна душу: «Да… это можно почувствовать только в шестнадцать!» Улыбка растягивает концы губ, и кажется, что рот Павла Петровича на глазах становится людоедским. «А как девушки хороши в этом возрасте! Да…» Ну а дальше что? Дальше — Пушкин. Людмиле, конечно, должно быть шестнадцать, а вот и нет. Вот, сказано четко и ясно: семнадцать. «Уф», — вырвался вздох облегчения. Точка, мигнув, преобразовалась в отрезок. И оказалось, что после шестнадцати есть еще продолжение — есть целый год. Ну а потом вышли на сцену юные героини романов. Они безмятежно глядели из-под полей своих шляпок, кутались в шали, загадочно улыбались. Им было по восемнадцать. Понятной жизни отпущен был еще год. И появилась перспектива, впрочем, не очень радужная. Ведь в любом случае за девятнадцатью сразу же шел обрыв.

Капризы сознания часто необъяснимы. И думаю, что у каждого есть свой магический ряд.

У меня двадцать четыре, двадцать семь, двадцать восемь — годы, которые ощущаются с гордостью и с недоверием, что, скажем, двадцать четыре — это и вправду ты. Двадцать шесть раздражают: двадцать пять плюс еще один — это уже чересчур. Сквозь двадцать шесть хочется пробежать, втянув голову в плечи, чтобы скорее добраться до нового берега — до двадцати семи лет.

В ряду, начинающемся с цифры три, все иначе. И почему-то тридцать один, тридцать два, тридцать девять близки друг другу и странно напоминают качели: туда и сюда, и вверх — вниз, и конец — и начало.

А дальше? Великолепие сорока двух, сорока четырех (отпробовать страшно и весело), чуть грустные сорок семь (шелест желтеющих листьев) и сорок восемь (избранным назначенный апогей).

Самое страшное — выпасть из возраста. Стать чем-то аморфным, когда неважно уже, тридцать пять тебе или пятьдесят восемь, лишь бы здоровье не подводило. Почти так же страшно застыть. Быть моложавой, преуспевающей, элегантной. В тридцать и в пятьдесят одинаковой — никакой.

«Давай рассуждать, — говорили мне в детстве. — Теперь понятно? Больше вопросов нет?» Лет с семи было уже так понятно, что, когда зимним днем я, вся закутанная в платок, с тяжелым портфелем шла в школу, двое военных крикнули, обгоняя: «Бабушка, посторонись!» — а оглянувшись и рассмотрев меня, долго смеялись своей ошибке.

Упоминая избито-излюбленный «возраст весны», мы непременно говорим «ах!» и представляем себе сад в цвету.

Но посмотрите на фотографии школьных выпусков. Чаще всего это скопище монстров. С трудом выплыв из отрочества, они к взрослой жизни еще не готовы. Тела бесформенны. Лица в оправе взрослых причесок и холодны, и туповаты.

А соответствующих канонам прелестных и юных встречаешь, в общем, не часто. Я их, пожалуй что, видела — и запомнила — только однажды. Я была первокурсницей, а они — я это знала — переходили на пятый. Они сидели втроем на скамейке, на солнце. Ими нельзя было не любоваться. Они были именно юные, а нам, восемнадцатилетним, сидевшим — тоже втроем — на скамейке напротив, всем было до юности, как до луны.

Чтобы дойти до молодости, мне понадобилось — шутка сказать — сорок шесть лет. Перед тем было тридцать лет тянувшееся детство, тщательно упакованное в формы достойной и еще полной сил старости, потом истерично отстаивающая себя и требующая особого снисхождения к своей несвоевременности юность, и наконец, когда оставалось либо погибнуть, либо все же добраться до твердой почвы, пришло откуда-то (откуда не знаю) чувство уверенности в своем праве быть, а заодно с ним и чувство будущего.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже