И эта толстая, коротко стриженая примитивная баба вовсе не была Валей Тужуркиной. Ее жирные пальцы и нелепо накрашенный рот не предполагали никаких интимных нежностей. И как это он мог тогда с ней, в пионерской комнате? Сейчас бы этого у него явно не получилось.
Она говорила о том, как ей тяжело было жить с Михеичем. Ведь прямую кишку ему вырезали, и кал накапливался в специальном калоприемнике, который нужно было постоянно чистить. Поэтому от Михеича всегда неприятно пахло. Но она любила Михеича, конечно же, любила, а как можно не любить — ведь он так много сделал для нее! И на работу в свое время устроил, и деньги давал, а теперь вот квартира. Только эта сучка, дочь его, заколебала судебными повестками.
— Ты такой маленький, Витя, — сказала она, закуривая. — Впрочем, ты и тогда был маленьким. Видишь, всё вышло так, как ты хотел. Мечта твоя сбылась, ты стал ученым.… А я вот днем на рынке торгую, а по вечерам здесь, на остановке.
Розенфельд хотел вмешаться, поспорить, сказать, что всё вовсе не так, что не стал он никаким ученым. Мог бы стать, но не стал… Что-то у него не получилось с этим делом, хотя и защитил он две диссертации и больше трехсот статей напечатал во всяких научных журнальчиках.
— А ведь я тогда правда во все это верила, — сказала Валя. — В партию, комсомол, стройотряды. Брат двоюродный на БАМ поехал, так ведь как я ему завидовала! Все были вместе, сообща.… А теперь каждый сам за себя.
— Всегда каждый был только за себя, Валя, — возразил Виктор. — Ты только не помнишь этого. Память человеческая так устроена, что всегда дает искажения. Это как в оптике…
— Ты свою науку оставь, я неученая. — Валя стряхнула пепел в грязную полулитровую банку, прилипшую к кухонному столу. — Я как Чапаев, Василий Иваныч. Не закончила даже свою шарагу, швейное училище. Выгнали меня, дуру. Но если мне тогда было хорошо, неужели я это забуду? И тебя я любила, Витя. И вообще наших ребят. А теперь что у меня осталось? Рынок? Так неужели мы всё хорошее разрушили только затем, чтобы рынок построить? С ментами, шалавами, рекетерами, щипачами всех мастей? Зачем нам блядство это? Ответь мне, Витя! Ты ведь у нас всегда был самый умный!
Розенфельд хотел сказать что-то про либеральные ценности, но почувствовал, что язык не слушается его, не может произнести эту фальшь, особенно здесь, в этой хрущевке, перед женщиной, которая когда-то так любила его, а теперь, пожалуй, не любит никого на свете и не полюбит уже никогда.
— Посмотри, Витя. Вот я русская, а ты еврей. Но мы родом из нашего детства, из нашей школы. И не нужны мы здесь никому…Нас учили любить свою родину. А разве мы нужны ей? Кому мы здесь нужны?! Вот я на своем рынке никому не нужна. А ты в своем институте нужен?
— Не нужен, Валя.… Но наука нужна. Чистая наука. Когда уйдут грязные люди, все эти торгаши и политики, останется чистая наука…
— Эх, ты, маленький.… Как был маленьким, так и остался. Люди всегда будут грязными. Не будет других людей. Только грязные и больше никакие. А наука.…Да пошла она на хрен, ваша наука, если она не может сделать человека лучше и счастливее. А лучше она его никогда не сделает.
Валя нагнулась и достала из кухонного шкафчика початую бутылку водки.
— Может, выпьем чуток? За встречу?
— Нельзя мне, Валя. У меня дисбактериоз кишечника. Врачи запретили.
— Да брось! Чего ты боишься, Розенфельд? Жизнь-то у нас считай почти кончилась.… А что мы видели? Да ни хрена не видели. И не увидим!
Виктор продолжал отнекиваться. Он уже пожалел, что согласился придти домой к Вале. И так на душе было тяжело, а тут еще эта пионервожатая, когда-то такая милая и привлекательная, открывшая ему мир наслаждений, а теперь превратившаяся в гнусную алкоголичку.
— Ну, как хочешь, Виктор Батькович. Я и одна выпить смогу, раз компания моя тебе не по нраву.
Валя налила остаток водки в большую, потрескавшеюся чайную кружку с изображением здания Адмиралтейства и надписью «Ленинград» и одним махом опрокинула ее.
— Фу, гадость какая, — сказала она, закусывая половинкой огурца.
И Вите вдруг стало противно. Сначала ему был противен только хруст, который издавала Валя, потом он увидел коронки на ее передних зубах, и его стало тошнить.
А Тужуркина всё подливала и подливала себе водки, и ее толстое лицо становилось всё краснее и краснее.
— Давай, Розенфельд, хотя бы Михеича помянем, — сказала она. — Ведь он тебя физике учил. А теперь ты сам — физик. Кем бы ты был без Михеича, а? Отвечай!
Водка давала о себе знать. В глазах у Вали засверкали пьяные огоньки, язык стал заплетаться.
— Отвечай, ученый. В говне моченый. Ты уважаешь Михеича или нет?
— Конечно, уважаю, — ответил Розенфельд и стал думать о том, как бы поскорее убежать отсюда.
— Ну, тогда выпей. Он же хороший был. И не виноват, что у него на старых баб не стоял. Ему подавай молоденьких.
Валя по-дурацки засмеялась.
— Ты помнишь, как мы с тобой тогда, в пионерской комнате, а?
— Ну, как не помнить…
— Так, может, вспомянем старое? Или ты разлюбил меня за эти годы?
— Нет, Валя, — ответил Розенфельд. — Был такой ученый, Гераклит. Жил он в городе Эфесе.