Харди улыбнулся. На меня легла его тень, закрывая глаза от слепящих лучей заходящего солнца. Я чувствовала внутри какое-то незнакомое волнение. Хотелось шагнуть в эту тень глубже, так чтобы прикоснуться к его телу, ощутить на себе его руки.
– А Сэдлек, знаешь ли, был прав, – проговорил Харди.
– Насчет чего?
– От меня одни неприятности.
Я это знала. Это знали мое разбушевавшееся сердце, мои подгибающиеся колени и тело, по которому разливалось тепло.
– Я люблю неприятности, – выдавила из себя я, и в воздухе тут же заклубился его смех.
Широко, грациозно шагая, он двинулся прочь, постепенно превращаясь в одинокий темный силуэт. Я вспомнила его сильные руки, которые почувствовала, когда он поднимал меня с земли. Я смотрела ему вслед, пока он не исчез из виду. В сведенном судорогой горле запершило, как после ложки теплого меда.
Закат завершился длинной расщелиной в небе на горизонте, через которую проникал свет, будто небо – огромная дверь, приоткрыв которую Господь бросает на Землю последний взгляд. «Спокойной ночи, Уэлком», – сказала я про себя и вошла в фургон.
Глава 2
Дома приятно пахло новой пластмассой и новым ковровым покрытием. Это был четырнадцатифутовый прицеп с двумя спальнями и забетонированным патио позади. Мне разрешили самой для своей комнаты выбрать обои – букетики розовых роз с вплетенными в них синими ленточками по белому полю. Мы никогда прежде не жили в доме на колесах и до переезда в Уэлком снимали дом в Хьюстоне.
Мамин друг Флип, как и прицеп, был новым приобретением Он получил это прозвище благодаря привычке постоянно перескакивать с одного телеканала на другой[2]
, что поначалу не беспокоило, но некоторое время спустя стало просто бесить. В присутствии Флипа смотреть передачу дольше пяти минут было невозможно.Я так никогда и не поняла, зачем мама пустила его к нам жить: Флип абсолютно ничем не отличался от ее остальных любовников. Он напоминал дружелюбного огромного ленивого пса-симпатягу с наметившимся пивным брюшком, с лохматыми длинными патлами на шее и безмятежной улыбкой. С самого первого дня мама содержала его на свою зарплату рецепционистки в местной компании, занимающейся проверкой полноценности права собственности на недвижимость. Флип же никогда не работал, и хоть никаких возражений против работы не имел, мысль о том, чтобы ее искать, вызывала в нем стойкое отвращение – обычное дело среди реднеков[3]
.Но Флип все равно мне нравился, потому что мог рассмешить маму. Звуки ее ускользающего смеха были очень дороги мне. Если б только можно было поймать ее смех, заключить его в керамический сосуд и хранить там вечно!
Я вошла в дом. Флип валялся на диване с пивом, а мама расставляла банки в кухонном шкафу.
– Привет, Либерти, – приветствовал меня Флип.
– Привет, Флип. – Я прошла в кухню, чтобы помочь матери. Ее гладкие светлые волосы сияли, освещенные дневной лампой. Мама была блондинкой с тонкими чертами лица, загадочными зелеными глазами и трогательным ртом. О ее поразительном упрямстве намекала лишь резкая, четкая линия подбородка, заостренного, как нос старинного корабля.
– Либерти, ты отдала чек мистеру Сэдлеку?
– Да. – Взяв пакеты с пшеничной и кукурузной мукой и сахаром, я убрала их в буфет. – Мам, он конченый придурок. Обозвал меня черномазой.
Мама резко развернулась ко мне лицом. Ее глаза метали молнии, лицо пошло красными пятнами.
– Вот скотина! – воскликнула она. – Надо же! Флип, ты слышал, что говорит Либерти?
– Нет.
– Он назвал мою дочь черномазой.
– Кто?
– Луис Сэдлек. Управляющий ранчо. Флип, оторви наконец от дивана свою задницу и пойди поговори с ним. Сейчас же! Скажи, что если он еще хоть раз сделает это...
– Милая, сейчас это слово уже ничего такого не означает, – запротестовал Флип. – Так уже все говорят. Без всякой задней мысли.
– Не смей оправдывать его! – Мама обняла и прижала меня к себе, словно бы защищая. Удивленная ее бурной реакцией (ведь меня, в конце концов, так обзывали не в первый раз и, уж конечно, не в последний), я еще с минуту оставалась в ее объятиях, а потом высвободилась.
– Да я не переживаю, мам, – сказала я.
– Всякий, кто так говорит, доказывает лишь, что сам он тупая скотина, – отчеканила она. – В мексиканцах ничего дурного нет. Ты сама знаешь. – Мама огорчилась за меня больше, чем я.
Я всегда остро сознавала, что не похожа на маму. Стоило нам с ней где-нибудь появиться, как нас начинали с любопытством разглядывать. Мама беленькая, словно ангелочек, а я – черноволосая, явно из латиносов. Я уже давно смирилась с этим. Быть мексиканкой наполовину – все равно что быть ею на сто процентов. А потому меня неизбежно будут обзывать черномазой, хотя я коренная американка и Рио-Гранде толком не видела.
– Флип, – не унималась мама, – ты идешь или нет?
– Не надо, – сказала я, жалея, что рассказала ей. Трудно было представить себе, как это Флип будет утруждаться из-за того, что явно считает ерундой.
– Милая, – запротестовал Флип, – не вижу смысла ссориться с хозяином в первый же день...