Он ведь не мог знать, да и мужчина не ведал, что в книге, с задачником Рыбкина пошедшей вчера на растопку, в которой буковок, как пауков в сарае, стояло буквально следующее:
«…Вот животные, каких можно вам есть из всего скота на земле:
Всякий скот, у которого раздвоены копыта, и на копытах глубокий разрез, и который жует жвачку, ешьте:
Только сих не ешьте… зайца, потому что он жует жвачку, но копыта у него не раздвоены, нечист он для вас…».
Воистину не знал этого мужчина, но непреложный слог растопочной книги, суровая воля ее бесчисленных буковок пока что вершили тысячелетними его навыками, и обвинения подростка были бессмысленны.
— Шкурку отдай хоть, позорник! Сука тухлая!
Но тут из дверей вылезла она, и получилась идиотская картина: она брела к калитке, а мужчина — назад к двери. Разъяренный подросток, потому, вероятно, что жилье в этот момент стояло пустым (а нежилым оно было и так), нормальным рефлексом слободского выкормыша метнул в окошко опустелого дома кусок льда, и два стекла сразу вылетели, а сквозь раму, спокойно и не удивляясь, вошла, наконец, тридцатиградусная зима и улеглась, конечно, в тряпье постели, ибо ей надоело околачиваться снаружи дурацких драночных стенок.
Галка от стекольного звона снова подпрыгнула.
Мужчина повернулся. Позади мужчины кучей тряпья темнела низкорослая женщина. И — не понять отчего — мужчина залаял. Громким горловым голосом залаял он. Галка, та просто была изумлена, потому что люди, а также кошки, не лают.
А этот лаял.
Изумился и подросток и даже отступил назад, не успев порадоваться выбитым с одного раза двум стеклам.
Во дворе никто не слыхал громкого или даже оживленного голоса этого жильца. Бормотание слышали, хриплые фразы слышали, стоны — например, этой ночью — слышали, а громкого голоса — нет. А это и был его громкий голос, впервые опробованный им самим, и потому еще ему самому неизвестный.
Человек стоял на фоне другого человека и кричал хоть и громким, но слабым очень, горловым голосом, и то, чтобыло слышно, казалось звуком долетавшим, звуком в конце звучания, ибо само звучание глохло уже где-то в гортани или в траченных гнилью бронхах, или за углом плохо шевелящегося сердца, а потом еще и преодолевая мутный воздух…
То, на что глядела галка, было горестно и необычно. Она видела — стоит молодой, а напротив двое старых, и один старый кричит. Она уже разобралась, что он не лает, а кричит, и все почему-то напоминало ей неразрешимую какую-то неурядицу на свалке, все было какое-то свалочное и никчемное. А что старый не лаял, это ей было ясно, хотя подростку казалось, что мужчина за калиткой, глядя куда-то, не может остановиться, крича слабым горловым со слезами лаем.
Но тут галка огорчилась, приметив, что стеклом накрыло почти извлеченные полполоски кожи, а стекло ей не оттащить. Она не ворона. И голодная черная с серой шейкой птица пожалела, что не осталась с воронами и не вспрыгнула на лицо лежавшему в снегу молодому человеку, — кто он был, она не знала, а мы, если хотите, можем догадаться, — но, что он молодой, она и вороны знали, потому что птицы эти прекрасно отличают молодое от старого, всегда рассчитывая в состарившемся существе подстеречь неподвижность, и, когда оно станет неподвижным — в чем они тоже разбираются, — найти в нем поживу, так что редкую удачу вспрыгнуть на лицо молодойчеловечине, а там, куда летали вороны, ее было сколько угодно, воспринимают с пониманием и особенно старательно чистят клювы.
Неотвожа
Досчитав, объявляешь: «Ты встаешь к дощатой стене предместья. Возлагаешь на нее руки и утыкаешь в них стриженую голову. „Считаю, говоришь, — до сорока!“ Это ты водишь в пряталки. Там не говорили „прятки“».
Досчитав, объявляешь: «Пора не пора — иду со двора!» — и сразу поворачиваешься — позади не дыша может стоять кто-нибудь хитрый и, мигом коснувшись стены, выручиться: палочка-ручалочка, выручи меня. Там не говорили «выручалочка».
За твоей спиной никого нет, и ты идешь со двора. Как это делается, известно. Ходишь — ищешь. Но если найти никого не получается — или надоело искать, или, пока искал, всем удалось выручиться, и тебе, выходит, водить снова — ты вставать, как расстреливаемый, к стене отказываешься.
Тут все кричат: «Неотвожа, красна рожа, на татарина похожа!»
Ты — неотвожа. Давай отваживай. Хотя они здорово попрятались. За столько лет — ни одного. Кто ж их найдет, если не ты? Сами не появятся водить не захотят.
За столбом — никого. За углом — тоже. За отворенной дверью никто затаив дыхание не притаился. На дерево не залезли. В канаве не лежат. За бочкой нету. За сараями тоже. В лебеде пусто.
Погляди вдоль улицы. У колонки ее пересекает булыжный тракт, на обочинах которого к июлю образуется по щиколотку пыли. За Хинино жилье мотнулась юбка автобуса. А если в нем уехали — что тогда? Тридцать седьмой ходит редко: иногда — раз в сутки, иногда — раз в год, иногда — никогда. И стоять тебе, значит, всю жизнь у стены, горячей и крашенной в один слой жидкой красноватой краской, и водить.
Ищи же их, неотвожа!