Людмила и сама не очень хорошо понимала, что ее тянет в Дрезден; она ведь не могла рассчитывать, как другие, найти вдруг надпись мелом на уцелевшем куске стены: мы живы, находимся там-то. Шанс на то, что фрау Ильзе осталась в живых, был меньше одного из тысячи, и все же ей казалось, что она должна, обязана пойти и убедиться. И было еще что-то другое, не связанное уже с домом на Остра-аллее: она чувствовала, что ей просто нельзя не побывать еще раз в этом городе, нельзя не увидеть всего этого своими глазами, чтобы самой, не с чужих слов, не по рассказам… Зачем — она не понимала еще, но знала, что это нужно.
К тому же, последние дни все стали поговаривать о скором приходе американцев — Эльба, мол, будет демаркационной линией, правый берег берут себе русские, а левый — американцы. Пока, правда, они остановились на Мульде, километрах в пятидесяти западнее, но что такое пятьдесят километров? Час езды на машине, если не встретят сопротивления. А сопротивляться американцам никто, похоже, и не думал; судя по всему, не очень-то мощное сопротивление оказывалось и советским войскам, но с севера, из-за Эльбы, все же погромыхивало, и с каждым днем все ближе. Один инвалид сказал Людмиле, что это уже не бомбежка — бьют из орудий. А с запада было тихо, оттуда лишь прилетали самолеты. Правда, после третьего мая они почти уже не стреляли.
Седьмого был день сплошных новостей. Утром сказали, что кто-то видел в Мейсене русские танки, — они пришли из Гроссенхайна и повернули влево, на Козвиг. Потом один парнишка, разжившийся хорошим коротковолновым приемником из брошенного «функвагена», дал ей послушать Лондон, и она услышала о подписании предварительного протокола немецкой капитуляции в Реймсе. Видимо, об этом скоро узнали и другие, потому что к вечеру по всему Фрейталю стали вывешивать белые флаги. В каждом доме — из слухового окошка на чердаке, из окна мансарды, а то и просто через форточку — выставлялась палка с полотенцем, наволочкой, обрывком простыни. Людмиле это показалось странным: она помнила, как в августе сорок первого года немцы входили в ее родной город. Он тоже не оборонялся, наши войска оставили его накануне, но разве кому-нибудь могло прийти в голову вывесить белый флаг?..
Ей все еще не верилось, хотя доказательств было вокруг сколько угодно. По-настоящему капитуляция стала для нее фактом лишь после того, как она увидела брошенное оружие — в придорожном кювете валялся раскрытый ящик с минами, похожими на игрушечные авиабомбы, несколько касок, винтовка с отломанным прикладом. Дальше она увидела еще две винтовки, совсем исправные, и черный блестящий пистолет, очень новенький и нарядный на вид. Да, вот это уж было неопровержимым доказательством! Брошенные винтовки ей случалось видеть и дома, — это оружие громоздкое и неудобное, в таких случаях, наверное, от них избавляются прежде всего. Но чтобы военный выбросил пистолет — и чтобы его не подобрал ни один мальчишка! — для этого люди должны по-настоящему устать от войны…
На следующее утро она решила идти в Дрезден. Может быть, сама она и не отважилась бы, но подобралась целая группа женщин, двое из них жили до бомбежки в Зеефорштадте и сейчас решили пойти посмотреть — нет ли надписей. Когда Людмиле предложили идти вместе, она согласилась не раздумывая. Ночью было тихо, но со стороны Вильсдруффа изредка доносились выстрелы; теперь, когда война практически кончилась, американцы могли явиться сюда в любой момент. Лучше было не рисковать.
Вдоль железной дороги они довольно скоро и беспрепятственно добрались до пригородной станции Дрезден-Плауэн. Тут уже пошли первые разрушенные кварталы, но пока это выглядело обычными развалинами — не страшнее, чем в других местах. И ветер дул с юга, поэтому запаха здесь тоже еще не было.
А вот на Мюнхнерплац Людмиле стало нехорошо. Тут все вместе: и эти руины, квартал за кварталом истолченного и оплавленного кирпича, и смрад — за полтора месяца он нисколько не ослабел, даже, пожалуй, стал еще страшнее, — и мрачные развалины бывшего Земельного суда, бывшего (уже!) гестапо, и сознание, что где-то там, в одном из этих засыпанных щебнем подвалов, профессору Штольницу отрубили голову… Ей действительно было плохо, она уже жалела, что решилась сюда идти, но потом подумалось, что уж это-то она должна, обязана, неужели ее не хватит хотя бы на это — чтобы увидеть и запомнить, потому что когда-нибудь не поверят, когда-нибудь станут пожимать плечами, говорить: «Ну, это уж вряд ли…»
И она вместе с другими упорно шла вперед, перебираясь через завалы, обходя опасно накренившиеся обломки стен, стараясь не дышать или хотя бы не чувствовать; как и все, она обвязала нижнюю часть лица платком, но потом поняла, что это ничего не дает, только еще хуже — какое-то удушье, а запах все равно проникает, вот если бы противогаз…