План его был — приехать в Лондон, чтобы встретить Новый год вместе. Но тридцатого он прислал телеграмму из Бристоля. Он еще не мог оставить Лору. Надо было устроить ее на месте. Так что 1974 год я встречала с соседками в гостях на улице Морнингтон-Кресент. В неряшливой людной квартире я единственная не была юристом. Перед столом на козлах, когда я наливала теплое вино в использованный бумажный стакан, кто-то ущипнул меня за зад, и сильно. Я обернулась и с яростью набросилась на стоявшего сзади, возможно, не на того, на кого следовало. Ушла я рано и в час уже лежала в ледяной постели, в темноте, и жалела себя. Перед тем как уснуть, вспомнила, что Том мне говорил об удивительно заботливых служащих в общежитии Лоры. Если так, зачем ему было оставаться в Бристоле на два полных дня? Но это казалось неважным, я крепко уснула, и сон почти не потревожили мои пьяные юридические подруги, вернувшиеся в четыре часа.
Наступил новый год и с ним — трехдневная рабочая неделя; но мы официально считались жизненно важной службой и работали пять полных дней. Второго января меня вызвали на совещание в кабинет Гарри Таппа на втором этаже. Заранее не предупреждали, тему не объявили. Я вошла туда в десять; в дверях Бенджамин Трескотт отмечал фамилии в списке. Я с удивлением увидела, что в комнате двадцать с лишним человек, среди них двое из моего набора. Пластиковые стулья, подковой охватывавшие стол Таппа, были не для нас, младших. Вошел Питер Наттинг, окинул взглядом комнату и вышел. Гарри Тапп встал из-за стола и вышел следом. Из этого я заключила, что речь пойдет о «Сластене». Все курили, переговаривались вполголоса, ждали. Я втиснулась в полуметровую щель между картотекой и сейфом. Меня не огорчало, как было бы прежде, что не с кем поговорить. Улыбнулась издали Белинде и Хиллари. Они пожали плечами и закатили глаза — дескать, какая помпа. Ясно, что у них были свои авторы для «Сластены» — профессора или писаки, не устоявшие перед подарочным шиллингом. Но наверняка не такие блестящие, как Т. Г. Хейли.
Прошло десять минут, и пластиковые стулья обрели своих седоков. Пришел Макс и сел в среднем ряду. Я стояла позади, так что он не сразу меня увидел. Потом обернулся и оглядел комнату — не сомневаюсь, искал меня. На мгновение наши взгляды встретились, он снова повернулся к столу и вынул ручку. Мне плохо было видно, но показалось, что рука у него дрожит. Я узнала двоих с пятого этажа. Но самого директора не было: «Сластена» далеко не такая важная операция. Затем вернулись Тапп и Наттинг и с ними — невысокий плотно сбитый человек, седой, коротко стриженный, в роговых очках, в хорошо скроенном синем костюме с галстуком в темно-синий горошек. Тапп сел за стол, а те двое терпеливо стояли перед нами, дожидаясь, когда публика успокоится. Наттинг сказал:
— Пьер работает в Лондоне и любезно согласился сказать несколько слов о том, каким образом его работа может быть связана с нашей.
Судя по краткости вступления и по акценту Пьера, он был из ЦРУ. Определенно не француз. Он говорил приятным неуверенным тенором. Впечатление создавалось такое, что если его высказывание опровергнут, он тут же изменит мнение в соответствии с фактами. Но за очками, за почти извиняющимся тоном я почувствовала безграничную уверенность. Я впервые увидела живьем американского патриция, как выяснилось позже, представителя старинной вермонтской семьи, автора книги о спартанской гегемонии и другой — об Агесилае II и казни Тиссаферна в Персии.
Я расположилась к Пьеру. Он начал с того, что хочет поговорить о «самой мягкой, самой приятной части холодной войны, единственной интересной части — о войне идей». Он хотел дать нам три словесных моментальных снимка. Для первого он попросил нас представить себе довоенный Манхэттен и процитировал первые строки знаменитого стихотворения Одена, которое однажды мне прочел Том, и я знала, что он его очень любит. «Я сижу в ресторанчике / на Пятьдесят второй улице / неуверенный и испуганный…» — и там Пьер в 1940-м, девятнадцатилетний, приехавший в гости к дяде на Манхэттен; угнетен перспективой колледжа и напивается в баре. Только он не так не уверен, как Оден. Он страстно желает, чтобы страна вмешалась в войну в Европе и выделила ему роль. Он хочет стать солдатом.
Затем Пьер изобразил нам год 1950-й, когда континентальная Европа, Япония и Китай ослаблены и лежат в руинах. Британия истощена героической войной, Советская Россия подсчитывает миллионы своих убитых — а Америка, с ее экономикой, раскормленной и оживившейся благодаря войне, только-только начинает осознавать страшное бремя своей новой ответственности как главного блюстителя человеческой свободы на Земле. Говоря об этом, он развел руками, как бы сожалея или извиняясь. Могло бы быть иначе.