Алексей Александрович Плещеев, в орловское имение которого, село Знаменское, направлялся Николай Михайлович, служил, председателем в Московском казначействе и был почти вдвое старше Карамзина. Он был человек добрый и слабохарактерный — качества, очень часто сопутствующие одно другому. Судьба свела Плещеева с новиковским кружком, и он целиком подпал под влияние московских просветителей. Не обладая глубокими знаниями и энергией, он не принимал никакого участия в делах «Дружеского ученого общества» и «Типографической компании», да и не стремился к этому. Но зато был в самых теплых дружеских отношениях со всеми: к нему шли с огорчениями в минуту хандры, и он всем сочувствовал, входил в положение, утешал, не отказывая никому в ласковом слове. И поскольку это были не просто слова, а за ними скрывалось настоящее сочувствие и желание помочь, то Алексей Александрович пользовался общей любовью. Не имея из–за службы времени серьезно заниматься науками, он с отроческих лет чувствовал особое почтение к науке и ученым людям, в ученом человеке он готов был заранее видеть собрание всяческих достоинств. Но предпочитал восхищаться им в качестве стороннего наблюдателя и слушателя, сам же ученую беседу поддерживать не мог, и если уж затевалась ученая беседа, то, сконфузившись, говорил:
—– Я, знаете ли, не имею возможности следить за новинками наук и новыми философскими системами: служба, имение, знаете ли, все время занимают… Вот жена моя, знаете ли, в этом лучше разбирается. Настасья Ивановна, милочка, поди–ка сюда, тут Иван Николаевич (или Николай Иванович, смотря по тому, кто окажется собеседником Алексея Александровича в тот момент) такие ужасно любопытные вещи говорит, тебе это будет очень интересно.
Жена Алексея Александровича, Настасья Ивановна, в отличие от мужа любила рассуждать на отвлеченные философские темы — о боге, душе, добре и зле, христианской любви. Настасье Ивановне было немного за тридцать, это была миловидная, даже, можно сказать, красивая женщина, к тому же умна, начитанна, находчива в разговоре. Но она относилась к числу тех нервных натур, которые имеют силу оказывать подавляющее влияние на психику окружающих, людей. Разговаривающий с ней очень быстро начинал ощущать какую–то беспричинную тревогу, сначала лишь беспокоящую, а затем просто гнетущую. Как бы она ни была весела, в глубине глаз сохранялось трагическое выражение, и поэтому, приглядевшись, казалось, что ее лицо искажено гримасой. Предметом ее постоянных огорчений была мысль, что все, кого она любит, любят ее не так сильно, как она их. К этой мысли она возвращалась постоянно: и в разговорах, и в письмах, а писем она писала каждый день по нескольку. В особенно оживленной переписке она состояла с Александром Михайловичем Кутузовым, который, будучи в Москве, с кротостью выслушивал, а находясь в Берлине, прочитывал ее длинные жалобы и так же длинно отвечал на каждое письмо.
Алексей Александрович с его добродушием и Настасья Ивановна с ее культом всеобщей любви составляли неотъемлемую часть новиковского просветительско–масонского круга, поэтому все появлявшиеся в нем новые люди неизбежно попадали к ним в дом: на гостеприимное застолье хозяина и на исповедь к хозяйке.
Карамзин, приехав в 1784 году в Москву, никого в ней не знал, кроме Тургенева, который в первый же день привел его на обед к Плещеевым. Радушие хозяина, внимание хозяйки очаровали его, и он стал завсегдатаем дома. Настасья Ивановна нашла в нем внимательного слушателя и ученика, Алексей Александрович был рад тому, что большая часть излияний жены о том, что никто не хочет понять ее душу, теперь обрушивалась на Карамзина. Карамзину же было лестно, что его удостаивает внимания и относится к нему как к равному пользующаяся всеобщим уважением дама.
— Ах, как горестно страдать одной и не иметь подле себя человека, который бы понял и разделил мое страдание, — говорила Настасья Ивановна.
Николай Михайлович прослезился и, целуя ее руку, уронил слезу на руку.
— Вы плачете? — растроганно проговорила она и тоже заплакала. — Я вас люблю. Верьте, что я навеки вернейшая из друзей ваших.
Название друга хорошенькой и еще нестарой женщины повсюду вызвало бы двусмысленные усмешки и шуточки. Везде, но не у московских масонов, которые видели в человеке сначала человека, а потом уж мужчину или женщину. И поскольку всем людям доступно чувство дружбы, то мужчина, становясь другом женщины, не должен обязательно быть ее любовником. Вернее, это чувство было бы назвать дружбой–любовью, любовью — в том идеальном смысле, который вкладывал в это слово средневековый рыцарь, обрекая себя на служение Даме.
По мере удаления от Москвы время как будто бы отходило вспять: Карамзин ехал на юг и осень отступала: почти голые леса Подмосковья ближе к Туле сменились еще облиственными рощицами и дубняками.