Есть, в самом деле, чему радоваться и удивляться от этих слов. Наконец-то, и в самой Германии, этом неизлечимом центре консерваторского консерватизма, прочно существующего вопреки мысли и чувству всех великих германских музыкантов, — наконец-то, и в этой Германии признается великое значение «национальной музыки», великая сила, в ней заключенная, и великая будущность тех музыкальных школ нашего времени, которые более всего опираются на этот надежный, несокрушимый источник. Как справедливо замечает и сам Л. Гартман, именно великие германские музыканты первые обратили внимание на национальность в музыке: в самом деле, Моцарт в опере «Похищение из сераля», Вебер во «Фрейшюце» и «Обероне», Мейербер в «Гугенотах» — дали великолепное право гражданства музмке восточной, чешской, немецкой и французской, а Бетховен в «Афинских развалинах» и в струнном квартете — музыке опять-таки, во-первых, восточной, а потом и русской. Но это было уже давно, и с тех пор эти отдельные примеры признания национальности в музыке так и оставались отдельными и притом еще не вполне совершенными, отчасти даже робкими и неполными примерами, словно капельные оазисы среди громадных степей старинной формалистики и условности. Выросла, по мановению гения Глинки, целая национальная школа в одном уголке Европы, в России, но немцы долго оценивали как его самого, так и всех его последователей, вовсе не с главного казового его конца, со стороны национальности, а только со стороны общемузыкальной, со стороны таланта и выполнения общепринятых музыкальных законов и преданий. Но теперь приходят, наконец, и другие времена, и выдвигаются на первый план такие широкие и глубокие требования национальности, о каких прежде никогда и помина не было. По части национальности дело идет уже теперь не об одном только внешнем, поверхностном пользовании народными темами — это может делать, сколько ему угодно, человек самый ничтожный, самый мелкий, самый бездарный, — нет, дело идет о способности выражать истинный народный дух, способности спускаться в его глубины, правды и красоты, способности рисовать истинные, подлинные его черты. Такая способность, и вместе непреодолимая потребность, высказалась всего раньше, на нашем веку, у национальностей славянских: у русских и поляков. У первых вырос Глинка, у вторых — Шопен. За ними пошли и другие славянские племена, чехи, моравы, сербы, болгары, словаки и т. д., обладающие теперь уже богатыми печатными сборниками народных мелодий, а вместе и композиторами, сделавшими задачей своей жизни придать главнейшим музыкальным произведениям своего отечества характер национальный; потом это же самое сделал Лист для своей родимой венгерской музыки (наполовину цыганской и наполовину словакской); потом то же движение началось на скандинавском полуострове; наконец, оно перенеслось и во Францию, вместе с возрождением из стародавнего пепла народных песней древней Бретани. Теперь «народность» царит во всей музыке и заняла такое прочное место, которого не покинет, конечно, никогда уже более. Сами немецкие консерватории, так долго казавшиеся несокрушимым оплотом музыкального консерватизма и ограниченности, начинают сдаваться понемногу, и не далеко, может быть, то время, когда в классах и учебниках будут отведены, там особые часы, тут главы на изучение законов и форм разнообразных народных творчеств. Теперь же покуда театр и концертная зала все более и более подчиняются духу времени и перестают понемногу враждовать против него по-прежнему.
Последние всемирные выставки в особенности ярко выступили как арены музыкально-национального познавания и движения, и в концертах 1889 года в Трокадеро в Париже русская музыка праздновала истинное торжество свое специально как музыка национальная. Все суждения, все приговоры публики и обширнейшей прессы прямо клонились в эту сторону. Всего более нравились, всего более осыпались тут похвалами те русские музыкальные создания, которые были не только вообще талантливы, но талантливы со специально русской физиономией и обликом.
Благодаря бесчисленным н несокрушимым усилиям Листа вот теперь примыкает к подобному же образу мыслей и лучшая доля музыкальной Германии, и, если говорить хотя бы только об умерших наших композиторах, слава Бородина растет в Германии все более и более.
Возвращаясь к недавним дрезденским концертам, мы видим, что и здесь наш Бородин стяжал изрядные лавры, подобные прежним парижским, баденским, берлинским и другим. Но понимание его произведений и особенно его высокогениальной 2-й симфонии не одинаково и не равномерно, за один раз, распространяется на всех его германских слушателей. Понимание это двигается вперед еще только постепенно, шаг за шагом, у кого скорее, у кого тише. Если посмотреть на один даже Дрезден, то мы увидим, что тут кто уже и совсем светло и хорошо понимает Бородина, а кто еще только ползет и карабкается и только лишь одно уразумевает, а другое нет.