Юнгианство — мировоззрение, а не метод, поскольку оно знает отнесение к ценности. Об этом и говорит пример с художественной деятельностью: сам художник может быть сугубым невротиком, то есть расколотой, неинтегрированной личностью, но в его творчестве дан образец целостности, целостна всегда сама структура художественного произведения, это модель бытия, микрокосм. Значит, нужно не столько лечить невроз, сколько культивировать в себе высшие стороны души; такова ценностная установка Юнга. В старом немецком романтизме был дан упреждающий образец такого мировоззрения. Эту параллель — между юнгианством и немецким романтизмом — можно проводить как угодно далеко, можно, например, истолковать знаменитую романтическую иронию как невротический остаток целостной жизнедеятельности артиста. Но нам сейчас кажется интересным указать на другое: именно на впечатляющее сходство юнгианства с философией Гегеля. Это сходство объясняется тем, что сам Гегель вышел из иенского романтизма, его философия есть рационалистически-игровой вариант романтизма. О том, что рационализму Гегеля не следует слишком доверять, догадались уже давно; у нас Иван Ильин в 1918 году выпустил двухтомную книгу об этом, толкуя Гегеля не как рационалиста, а как мистика; мистика и есть прежде всего установка на целостность, романтическая установка (то же самое можно сказать даже о рационализме Спинозы, недаром повлиявшего на главного философа романтизма Шеллинга).
Еще Оскар Пфистер, пастор-психоаналитик, говорил о том, что юнгианство — это перенесенное в психологию гегельянство; правда, сказано это было в уничижительном смысле и относилось только к гегелевскому тезису о разумности (в контексте Пфистера — ценности) действительного. Общее у них — (романтическая) установка на целостность как образ истины. У Гегеля понятие «конкретного» — копия юнговской «самости». Отсюда — преодоление у того и у другого одностороннего («абстрактного») морализма; Юнг говорил, что понятия «добро» и «зло» существуют только в индивидуальной психике, они неприложимы к коллективному бессознательному. А самость — это и есть интеграция коллективного бессознательного индивидуальной душой.
Идеальный пациент Юнга — это философ, как он дан у Гегеля: он может быть вполне индивидуализированным существом, но в то же время в его личности приходит к самосознанию мировой разум. В индийской философии, к синтезу которой европейским сознанием звал Юнг, это называется Атман, слияние с ним есть цель индивидуальной духовной жизни. Было замечено (например, Альбертом Швейцером в «Культуре и этике») сходство Гегеля с браманизмом. Оно идет у Гегеля из того же романтического источника — немецкие романтики одними из первых в Европе сумели воспринять и оценить индийскую мудрость.
В отношении к индивидуальной душе обретение самости означает интеграцию зла. Нужно принять это зло как момент собственной судьбы, а не объективировать его как нечто внеположное. Еще никому не удавалось преодолеть зло в таком противостоянии, говорит Юнг. Равным образом нельзя понимать добро как объективно заданное, как норму. Это не означает, что Юнг проповедовал некий сатанизм. Сказанное прояснится, если мы вспомним духовно-моральную практику былых времен. Христианская идея исповеди — с последующим отпущением грехов — строится на этом
«Восток» и «Запад», таким образом, оказываются у Юнга абстрактным положением тех сторон чаемой конкретной полноты, которые должны быть объединены, синтезированы. Как наука поднимается сама над собой у отца аналитической психологии, так и Запад самопреодоляется у швейцарского гражданина Юнга. Запад и его культура не есть последнее слово человеческой мудрости — таков непреложный вывод его теории. Никакого европоцентризма, но и никаких «культурно-исторических типов» (хотя коллективное бессознательное имеет различные уровни) — как автономных и несводимых один к другому бытийных стилей: человечество существенно едино, но это единство в сегодняшнем, как никогда раньше расколотом мире, предстает как проект, а не как наличный факт истории или современности.