Проблематичная связь марксизма с романтической традицией станет много понятней, если мы вспомним о романтических корнях гегелевской философии, этого уже бесспорного источника марксизма. В наброске 1796 года «Первая программа немецкого идеализма» Гегель говорил, что подлинная философия должна быть и будет эстетической. Здесь была его первоначальная философская интуиция. Уже старый исследователь Гайм («Гегель и его время») понял эту черту Гегеля. Нерв гегельянства — идея диалектики — свидетельствует о том же. Диалектика могла появиться лишь как результат художественного постижения мира. В диалектике Гегель изнасиловал природу научного понятия, аналитически расчленяющего мир, но не способного к его конкретному синтезу. Собственно, все новации Гегеля выразились единственно в том, что интеллектуальную интуицию Шеллинга он придумал выразить при помощи понятийного аппарата, отсюда и родились его расплавленные, сюрреалистически текучие категории, переходящие одна в другую в непрерывном протекании, процессе. Через много лет после Гегеля ту же попытку выразить непрерывный жизненный поток предпринял Бергсон, и он же возродил Шеллингово понятие интуиции. Но для Бергсона моделью бытия был живой организм, для Шеллинга же — и для Гегеля! — художественное произведение. Гегелевский кунштюк заключался в том, что он, по словам Гайма, Шеллинга приучил к порядку Фихте. Для чего это ему понадобилось? Философему романтизма можно выразить одним словом — тождество. Весь целокупный состав бытия романтики мыслили проникнутым различными градациями идеального содержания (потенции Шеллинга). Мир был спиритуализирован насквозь, сплошь, до конца, — так, как позднее «материя» диамата. При таком подходе к бытию аксиологический его центр поневоле перемещался на полюс «объективного». Романтикам не удалось сохранить свою знаменосную идею — творчески активного субъекта. Показательна судьба романтического учения об иронии в общем контексте романтизма. Ирония была и миродвижущим принципом, и методом художественного конструирования бытия; собственно, оба начала совпадали, потому что художественный акт, в единстве его сознания и бессознательного, понимался как модель мира. Кто-то из романтиков назвал иронию вечно движущимся, оживляющим хаосом; поэтому космические образования бытия, строй и лад мира, да и просто предметный мир выявляли перед шевелением этого хаоса свою относительность, условность, преходящесть. Вещи — временные узлы собирания мировых сил, вечно неуспокоенных и динамичных, — это то, что будет унесено потоком бытия. Томас Манн, писатель десятками связей укорененный в романтической традиции, говорил, что ирония — это взгляд, которым Бог смотрит на букашку. Но, будучи понятийным аналогом основного онтологического принципа, ирония не могла стать аксиологическим центром романтического учения. Таким центром стала идея тождества, а не идея отношения, выраженная в иронии. Восторжествовал частный случай отношения — тождество. Экстраполяция иронии на мир социальных объектов вскрыла неистинность и условность всех его определений, его разобщенного, атомизированного (мы бы сейчас сказали — отчужденного) существования. Выраставший отсюда социальный критицизм романтиков не мог быть полностью преодолен или компенсирован их творческой активностью, готовностью вновь и вновь в художественном продукте моделировать подлинное бытие. Ирония направлялась на самое себя, делалась саморазрушительной, напоминая, что достигнутый в творческом акте синтез — всего лишь игра. Идеальный синтез бытия разлагался в свою очередь. Этот саморазрушительный процесс мог быть приостановлен только решимостью броситься в довременную, дословесную глубь, не ведающую никаких процессов, в ту ночь, в которой все коровы черны. На языке психоанализа философия тождества — это сон с проекцией в материнскую утробу. Новалис произносит знаменитую фразу: «Подлинно ли для мышления нужен язык?» Высшей формой искусства, а значит, и самым представительным символом бытия объявляется уже не поэзия, а музыка. Дальнейший путь — уже полный отказ от искусства, от творческой активности — феномен, получивший у русского исследователя В. М. Жирмунского название «религиозное отречение», — и массовый уход в католицизм, предпринятый в поисках мировоззренческого выхода в традиционно освященных, органичных институциях вековой и уже как бы вечной, окаменевшей культуры.