Чутье — ему он доверялся, как шаман — не раз спасало фирму «Аверелли и сыновья» от краха и банкротства. Оно приносило ему основные барыши. Он любил вспоминать, как в пору повального увлечения норкой почти по бросовым ценам закупил на аукционе большую партию стандартного, как мир, старого, как вечность, туркменского каракуля. Он рисковал, он заслужил ухмылки презрения больших акул, но — выиграл, потому что через сезон грянула мода на каракулевые шапочки и манто у женщин, на воротники-пелерины у мужчин… Именно тогда через этот каракуль, давший ему семисотпроцентную прибыль, он встал на ноги… А какой доход принесла ему опять же тривиальная русская лиса-огневка! Volpe rossa! Кто, кроме него, смог догадаться, что рыжая лиса на годы станет всемирной модой?
Может быть, то самое чутье, которое, думал господин Аверелли, было всего-навсего учетом тонких мелочей, тех признаков будущего, которые никогда не проявляются явно и сразу и которые способны замечать лишь самые проницательные? Может быть, потому ой и стал хозяином фирмы и женился лишь в сорок пять (имеется в виду Джулия), что добрых тридцать, а то и все сорок лет он потратил на приобретение опыта и чутья, создание беспроигрышного дела, которое, как откровение, пришло ему однажды во время привычного и одинокого вечернего размышления на складе мехов. Откровения всегда просты до досадности… И он понял, рассматривая партию редких уже и тогда выдровых шкур, что
О, пышный натуральный мех! Натуральный мех, за которым тщетно пока гонится, несмотря на все ухищрения, преуспевающая синтетика. Впрочем, Аверелли имел свои взгляды на синтетику: уже давно покупал акции известных фирм, и хотя его мечта сосредоточить в руках фирмы Аверелли всю торговлю натуральным и синтетическим мехом в Италии (или в Европе) еще была безмерно далека, он не оставлял ее без внимания, как несбыточность. Любой шаг к цели приближает цель… Любой шаг… Любой шаг…
Аверелли прицельно поглядывал из-под очков.
Зал заполнился… Были здесь разные, однако в чем-то весьма сходные представители человечества: лысые и густоволосые, в очках-модерн и без них, блистающие старомодным золотом оскала и с новейшими челюстями из оргфарфора, которые делали очаровательно свежим и молодым даже противный рот поблекшего человека, а здесь и не было почти людей молодых, — люди в костюмах добротного респектабельного бизнеса, в штучных ботинках и галстуках и люди, одетые нарочито скромно, однако с повадками миллионеров, и, наконец, тот новый слой бизнеса, который еще рядится в дубленки с цепочками и дешевые, вроде джинсов, брюки — это самый опасный, но и самый быстро исчезающий вид, вылетающий навсегда из игры либо переходящий к вышеописанным типам… В чем же они были одинаковы? Не одинаковы ли в настрое лиц, выражении глаз, в том тяготении, что связывало их с грудами мехов и с кафедрой, на которую уже взошел главный аукционист, человек с никелированным молотком и внешне очень похожий сам, как бы отраженный от всех сидящих в зале. Аверелли понимал, что аукционист и не может быть иным. Как и все, сеньор Аверелли нацепил было на левое ухо улитку синхронного перевода, но тут же и снял, потому что по-английски он говорил вполне прилично да и по-русски перенял от жены вполне достаточно из той области, которая была ему необходима…
Торги начались.
И еще сильнее проявилось, отразилось, засияло на лицах всех присутствующих то общее, что в них было и что носилось тут в воздухе огромного зала. Оно осело, как желание, на лица всех, вытянулось в каждом взгляде, носе, ушах, руках с хронометрами на тяжелых браслетах, руках жилистых, нервных, волосатых, желающих, умеющих ловко считать и записывать, во всех их перстнях, ухоженных ногтях или зарубцевавшихся шрамах. Оно устремилось по направлению к грудам мехов, на связки разнообразно коричневых, искрящихся, поблескивающих, серых, голубых, огненно-рыже-красных, палевых, шелковисто черных, снежно белых мехов, шкур, всего, что осталось от некто и нечто, что еще совсем недавно резвилось в прохладных и свободных вершинах сосен и на еловом колоднике, скакало по опушкам и пряталось в норы, каталось в травах и мылось росой, радостно встречало солнце и провожало закаты, дышало и лесом, и волей, и жило бесконечностью того непонятного, но внятно счастливого, что составляло, овеществляло их суть и что черно обрывалось с громом и болью в пронзенном, пробитом теле, кончалось с отчаянным криком в чьих-то безжалостно черствых пальцах, в чьих-то сомкнувшихся неотступающих зубах…