Кот спрыгнул в снег и захромал прочь. Волки не преследовали его: Закон леса запрещает сытому нападать на голодного, и, кроме того, волки узнали силу этого зверя и не хотели повторять схватку. Лишь вожак, приподняв голову, пристально следил, как уходит кот. Зато кот, по-прежнему голодный, теперь знал, что и олень в тундре не всегда спасение. За оленями, как бдительные пастухи, идут волки, они так же исполняют закон природы — мясо не должно пропадать, не переходя в плоть других существ, а жизнь оленьего стада без хищных пастухов давно прекратилась бы от болезней и вырождения.
Медленно, угрюмо брел кот по ночной полярной тайге, светила ему в редколесье дымчатая луна, играло небо дальними сполохами, и, может быть, кот вспоминал свои родные места и думал, что этот лес — не его лес, и эта ночь — не его ночь, и эта добыча — не его добыча, а может, не думал ни о чем, только шел, шатаясь от боли и голода…
Там жили поэты и каждый встречал другого надменной улыбкой.
Рабочий день этого писателя — назовем его, чтобы никто не обижался, — писатель, пишущий быстро и много, — начинался после завтрака с разбора почты. Почту он рассматривал внимательно, солидно хмурился, поправлял очки. Это был, по-видимому, настоящий писатель, ибо все у него было в высшей степени писательское: вместительный лоб, крупный нос, жестко-седые волосы, постриженные короткой челкой на манер римского императора и опадавшие на шею, как у викинга, рабочая замшевая куртка, тоже очень внушительная, очки были с замысловатой золотой оправой, с подпалинами — такие модно носить теперь, — а прежде очки были черепаховые, с толстой оправой, привезенные из Сингапура. Очки такие и сообщают их владельцу приобщенность к бесконечно высшему и глубинному знанию, что опять же и должно быть, наверное, у настоящего писателя, равно как могучие стеллажи с книгами, ритуальные маски по стенам, добротная пишущая машина, какое-нибудь необыкновенное — из крыла жар-птицы, из рыбьего зуба, бивня нарвала, клыка пещерного льва — стило, можно и с золотой монограммой, равно как трубка, и непременно английская, прямая, мужественная. Но тут я умолкаю — трубки у этого писателя не было в обиходе лишь потому, что писатель превыше всего ценил здоровье, всю жизнь о нем пекся и радел, ежегодно лечился в санаториях, ездил на курорты, и трубка, даже с коробкой великолепного трубочного «Кэпстена», благоухающего для тех, кто курил и нюхал его, медом, имбирем, морскими волнами, дальними странами и великолеп-ными романами Конрада, лежала в верхнем ящике замечательного, большого, полированного в коричневый темный глянец и построенного по фасону модерн югославского стола, и только иногда, очень наедине, писатель все-таки доставал ее, набивал волокнистым пряным желто-оранжевым табаком, нюхал его, брал трубку в ухоженные ровные зубы и приятно воображал, что курит, при этом он даже, обманывая себя, делал вид, что затягивается, пускал дым в сторону, отводил руку с трубкой очень картинно, на мгновенье чувствовал себя словно бы Черчиллем, впрочем, пардон, Черчилль, насколько автору известно, курил больше сигары, а не трубку, но это не важно, это деталь, главное, как представить…
Лицо у писателя, пишущего быстро и много, было, на первый взгляд, простецкое, такие лица часто бывают у людей хитрых и прячущих свою хитрость, но всегда она просвечивает, угадывается, едва всмотришься пристальнее, и не надо для этого быть знатоком Аристотеля или Лафатера, хитрость всегда подменяет человеку — точнее, пытается заменить — нечто неподменяемое и неадекватное, а будь это неподменяемое в наличии, то бишь в лице, она исчезла бы сама собой, она бы и не появилась даже. Хитрость спрятанная говорила, что писатель крепко приспособлен к жизни, ловок, пробоен, умеет ладить с обстоятельствами и — в то же время — пока еще обойден славой, обделен почестями, которые, бывает, непонятным случаем сыплются и льются на литераторов равного с ним дарования, а тем более возраста. Хотя, если уж начистоту, далеко-далеко и сокрыто от всех он соглашался с той Оценкой-недооценкой, которую на людях и на ближних подступах клял и отвергал.