Между собой двенадцатиэтажный корпус и приемный покой были соединены, как пуповиной, подземным тоннелем, и я был уверен, что сестра, оформив бумаги, отведет меня на уже знакомый шестой этаж, но оказалось, что Кронфельд поистине вездесущ и возглавляет в больнице не одно, а целых два отделения; нужное нам как раз находится здесь. Про Кронфельда сестра рассказывала мило и весело, а потом без всякого перехода принялась жалеть, какой я молодой. Делала она это быстро, почти скороговоркой, и странно похоже на то, как в церквах, молясь, причитают старухи. Наконец она кончила и писать, и сострадать, спокойно взяла меня за руку и повела в палату. С койкой, объясняла она, пока мы шли, мне очень повезло: она у окна, а окно выходит в парк, место самое что ни на есть почетное, по справедливости положено оно старожилу, но отделение у них особенное, и ей жалко, что я чуть не мальчик, а уже пациент Кронфельда, поэтому она отдает его мне.
Так я стал законным обитателем здешнего мира. Теперь мне надо было его обживать. Я думал, что больничная жизнь дастся мне проще, но привыкал медленно и тяжело. По всем статьям я был привилегированным пациентом: попал сюда по блату, главное же – состояние мое было легче, чем у других, но всё это оказалось слабым утешением. Скорее, наоборот. Дело в том, что я был едва ли не единственным из местных постояльцев, кто вообще ощущал себя больным; правилом, нормой тут было чувствовать боль, а не болезнь; боль приходила, и тогда ты мучился и страдал, но потом, когда она слабела, кончалась, ты забывал о ней, забывал так, словно ее и вовсе не было. Я же забвения был лишен. Я всегда был со своей болезнью, всегда думал о ней, всегда следил за ее динамикой и изменениями, следил, как действуют препараты, что я принимал, насколько мне лучше или, наоборот, хуже.
С моей, да и с любой другой точки зрения, мои сопалатники жили страшной жизнью, и я бы ни за что не согласился с ними поменяться, однако и мне было трудно.
Наверное, особенно трудно потому, что рядом не было никого, кто был бы в равном со мной положении, кто мог бы меня понять; я был отгорожен от всех высоким забором и предоставлен себе.
В сущности, быть пациентом отделения старческого склероза, или, как их для благозвучия теперь именуют, отделения геронтологии, нелегко для любого человека – всё равно, чем и в какой степени он болен. В любой психиатрической клинике оно считается тяжелым, и, в первую очередь, из-за абсолютной безнадежности, которой заражены все – и больные, и врачи, и медсёстры. Сделать ничего нельзя, невозможно навести даже относительный порядок, больные ходят под себя, а белье, хотя наше отделение считалось привилегированным, им меняли не чаще чем через день, в других больницах и того реже – раз в неделю. По этой причине всё и навсегда пропахло скисшей мочой да еще, как в обычной больнице, прогорклым маслом из кухни и рассыпанной в уборной хлоркой. Из-за сырых простынь и грязи у многих больных были язвы, пролежни, правда, с ними, поскольку они на виду, пытались бороться – перевязки делались регулярно, врачи за этим следили, и тогда вдобавок к другим запахам в отделении остро пахло мазями и спиртом.
Корпус был для бывшего начальства, но не весь – только центральная часть здания и левый флигель. В правой части уже при мне стали делать ремонт, ее собирались от нас отгородить и передать «Скорой помощи» – под тех, кого, как и меня, подбирали на улице. Продлиться переделка должна была год, если не два, но, очевидно, решение передать флигель «Скорой» «наверху» уже было утверждено и, соответственно, прежние койки у нас отняты, так что машины одновременно с началом ремонта стали возить сюда больных; клали их в палаты, где строители еще не работали, а потом через несколько дней скандалов и ругани переводили в другие клиники. Бред со «Скорой» был связан не только с обычным нашим бардаком, но и с давней, чуть ли не двойной нехваткой коек в психиатрии. Те, что были, бронировались за острыми больными, а на остальных денег никто давать не хотел.
Что люди, лежащие в нашей части корпуса, не простые, легко было догадаться по разговорам, которые они вели сами с собой, но и так Кронфельд во время одного из обходов сказал мне, что чуть ли не все, кто здесь обитает, или старые большевики, или в прошлом большие начальники, так что он, бывая тут, чувствует себя генсеком. От него же я узнал, что попасть сюда считается достойным завершением карьеры. В сущности, понять это можно. Жить в одной квартире со впавшим в маразм стариком до крайности трудно. Ему нужна отдельная комната, постоянный уход, кто-то всё время должен быть рядом, иначе в доме непролазная грязь, вонь, всегдашняя опасность, что будет не выключен газ, а квартира залита водой. Однако найти женщину, которая бы согласилась ухаживать за больным, непросто.