«И не молите Бога о прощении, – говорил им Лептагов, – имейте силы признать, что вы его недостойны. Да, конечно, Господь милосерд, не только справедлив, но еще больше милосерд. Но это милосердие – Его, и оно никак не связано с вашими жалобами и слезами. Он милосерд потому, что Он Господь, а не потому, что вы действительно достойны милости».
В таком пении собственных грехов, объяснял им Лептагов, нет ни гордыни, ни любования ими, есть только ясное понимание непростительности и непоправимости совершенного. В конце концов, Лептагов от каждого из хористов добивался, чтоб тот имел силу назвать свой грех полным именем, впервые мог сказать, что теперь не боится своего греха. И вот певец голосом шел и каялся, шел и каялся, постепенно убыстряя шаг, между тем грех накатывал на него, настигал, и он, всё больше и больше обнаруживая в себе зла, скоро уже почти бежал. Тот, чья была партия, как бы шел впереди всех, он говорил с Господом, говорил с Ним один на один, и, когда ему казалось, что грех снова его настиг и спасенья нет, сейчас лавина греха погребет его под собой, – его молитву подхватывала добрая, благая волна хора. Сравнявшись с ним во зле и в покаянии, хор успокаивался, мягчел и через несколько тактов выпускал из себя нового солиста, чтобы и он, как и всякий другой, мог открыться Богу.
Нет сомнения, что в первой половине лета 1939 года хор, несмотря на все сбои с флажками, был Лептагову послушен. Он мог заставить звук, будто шпалеры винограда, легко скакать вниз по речным террасам – и тут же, тяжело, задыхаясь, взбираться обратно наверх. Часами, ни во что не вмешиваясь, он смотрел, как звук, лежа на гладкой, тихой воде, не спеша плывет по течению, – но лишь поднимался ветер, появлялась рябь, потом вода, дрожа, как струна, принималась ходить волнами, волна накладывалась на волну, то усиливая ее, то заглушая – он делал всё, чтобы это сильное, мощное вибрато дошло до самого нутра звука, чтобы оно всем в нем правило и владело.
Он по-прежнему, как и в те годы, когда каждый день возводил новые храмы, там, где над Волгой высокие и низкие голоса, скрадывая разную высоту берегов, начинали сравниваться, любил или слить их, устремляя вверх тонкими готическими иглами, или поставить висящие в небе купола. Благодаря всяческим ухищрениям, на которые он был неистощим, эти купола были очень легкими, но со стороны часто казались тяжелыми, массивными, и для всех было тайной, на чем они держатся. Он редко сразу ставил купола, сначала же, для разгона, особенно если день был ясный, солнечный, он перекидывал через Волгу мосты – чаще одноарочные, и тогда совсем высокие, очень напоминающие радугу (с детства его любимой сказкой была та, где Иван-царевич по радуге перебирается через море-океан). Но делал он и другие мосты: трех-, пятиарочные, опирая пилоны прямо на струящуюся воду; и мост стоял, держался, хоть никто не понимал, как это может быть.
В голосе Лептагов любил всё; тот был и красивым, и пластичным, и мягким, и податливым, и главное – необычайно благодарным. Если о других материалах художники могли говорить лишь, что цветом или фактурой они – подобие человеческой плоти (как кость, дерево) или – прочны, долговечны (бронза, мрамор), то, с чем работал он, Лептагов, было самим человеком, его плотью, но еще больше – его духом, его душой.
Я давно знал, да Лептагов это и не скрывал, что очень большое влияние на то, как он работал с голосами, оказала река. Вся система постановки дыхания у хористов, так же как и всё движение звука в хоре, фактически была повторением того, что он видел на Волге. Он требовал, чтобы каждая спевка начиналась с долгой, медленной тишины, подобной той, когда река подо льдом и вместе с округой занесена снегом. Потом – пробуждение и первый яростный акт схватки с собственным грехом. Здесь любому было нетрудно разглядеть сходство с коротким и таким же бурным ледоходом. Дальше вода прибывает и прибывает, заполняя русло. Она вздымается выше и выше – и наконец, как тесто, перевалившись через край, выходит из берегов, затопляя всё окрест. Лишь в середине лета она, словно блудный сын, вернется назад и снова потечет спокойно и плавно.
Последним днем, когда хор пел безукоризненно, было 8 июля; потом вокруг Кимр, как и по всей центральной России, где с мая впервые за сто лет не было ни одного дождя, начали гореть леса и торфяники. В воздухе с утра стоял густой черный дым, и хор, по-прежнему аккуратно сходясь на спевки, из-за этой гари не мог довести до конца ни одной партии. Голоса задыхались, их бил хриплый разрывающий связки кашель, и проходил не один час, пока удавалось успокоить певцов и возобновить репетицию. Но и на этот раз хватало их ненадолго.