Несколько раз мне довелось присутствовать на допросах, которые вел Константин Николаевич. Должен признаться, они произвели на меня сильное впечатление. Первый раз это была очная ставка между бывшими однополчанами Климовым и Строговым, обвинявшимися в предательстве и измене Родине. На отдельных допросах, когда дело находилось еще в ведении Кононова, оба они, сговорившись, показывали, что Родину свою не предавали и не собирались ей изменить, что обмундирование сменяли на обычную одежду, чтобы можно было в деревни заходить, – почти в каждой были уже немцы, и их, конечно, будь они в форме, взяли бы. А если в деревни не заходить, где же едой разжиться? Климов и Строгов утверждали, что в немцев не стрелять они не договаривались, а просто, когда отбились от своих, осталось у них по два патрона на брата, а с двумя патронами только дурак в бой вступать будет. Немцам ничего не сделаешь, а их или убьют, или в лагерь. Вот и решили они, что надо им к своим пробираться, тогда и посчитаются с немцами. Кононову так и не удалось добиться от них признания.
Когда дело перешло к Кострюкову, он на первых порах даже не заговаривал о предательстве. Это были скорее не допросы, а беседы. По очереди в теплый кабинет Константина Николаевича приводили то Климова, то Строгова, и они вместе вспоминали, шаг за шагом восстанавливали свою фронтовую жизнь – июльские и августовские бои сорок первого года, окружение, долгий путь на восток. В изумительной памяти Константина Николаевича сохранились все подробности, все детали их фронтовой жизни, всё, что они говорили тогда, даже тон, которым они говорили, – и вот теперь, через полтора года после конца войны, его память всё настойчивее, всё требовательнее будила память обвиняемых, она была их лоцманом и поводырем, и, когда наконец удалось достучаться до их памяти, она уже вместе, теперь по-настоящему вместе с ними, стала кропотливо, ничего не выбрасывая и не теряя, выкладывать мозаику их предательства.
Много раз, встречая Климова, Кострюкова и Строгова во время следствия, я видел, как всё четче проступает на их лицах понимание вины и как ее тяжесть сгибает их плечи. Очная ставка между ними была кульминацией следствия. Встретившись лицом к лицу с теми, с кем его связала совместная измена, каждый из них увидел в другом, как в зеркале, самого себя, увидел всю глубину своего падения и понял то, что так трудно и долго пытался объяснить им Константин Николаевич, понял, что в душе он предал свою Родину в первые же дни войны, что оставался предателем все долгие четыре года, что остался им и после войны, и что только случайное стечение обстоятельств не дало ему возможности нанести прямой ущерб Родине.
Дважды я был на допросах Константином Николаевичем К.Н.Кострюкова; канва их была намечена еще в признании К.Н.Кострюкова, и, несмотря на то, что я ее знал, эти допросы поразили меня. На моих глазах шла смертельная схватка, поединок кровных врагов. Константин Николаевич не давал Кострюкову ни секунды передышки, ни малейшей возможности оправдаться и уйти от ответственности. Я бы даже сказал, что Константин Николаевич не допрашивал Кострюкова – а пытал его (конечно, не в прямом значении этого слова).
На этих допросах из страха, ненависти, подлости и отвращения рождалась правда: семья Ступиных-Кострюковых, его отец-кулак, их хозяйство, ссылка в Сибирь, бегство из эшелона, усыновление, смена фамилии, переезд в Москву, фронт, окружение, допросы, послевоенная жизнь – с первых воспоминаний, с самого начала всё было проникнуто ложью и предательством. Передо мной предстала вся жизнь Кострюкова от детских страхов и обид через школу, фронт, Лидию до дня ареста. Я видел, чтоˊ питало его предательство, видел, как оно зрело, росло в нем, как постепенно заполнило, заразило его всего. В «Известиях» я писал об этих допросах, что работа следователя сродни труду писателя: только им дан талант понимания человека, и если писателя мы любовно называем «инженером человеческих душ», то и следователь имеет не меньше прав на это почетное звание.
После ареста лейтенанта МГБ Пастухова был взят еще ряд сотрудников органов, пытавшихся выручить Пастухова и прикрыть дело. Но вскоре я стал замечать, что кто-то старается затормозить расследование и тем самым дискредитировать Константина Николаевича. На каждом шагу он теперь сталкивался с бюрократическими рогатками; в частности, ему всё труднее стало добиваться новых ордеров на арест. Всё это косвенно отразилось и на мне, и на «Известиях». Главный теперь по неделе не мог дозвониться до Лаврентия Павловича, заметно холоднее стал со мной и подполковник Петров. Хотя, может быть, мне это только казалось, и просто сама тема, сделавшая меня знаменитым, естественным путем ускользала из рук.