«Роман с Японией» всколыхнул грунтовые воды его писательской энергии, странствия перешли в качество, которое, вызрев к восьмидесятым годам, и сделало из Нотебоома Нотебоома.
Открытой цитатой роман первого японского Нобелевского лауреата Ясунари Кавабаты «Тысяча журавлей» проглядывает сквозь мастерски выстроенный сюжет «Ритуалов» — романа Нотебоома, увидевшего свет в 1980 году и сразу же признанного критикой вехой не только в творчестве писателя, но и во всей нидерландскоязычной литературе. Поверяя действительность своей «метафорой Японии», в закрытости которой ему чудилось знание, как удержать «в капле космос», Нотебоом извлек из тысячелетней культуры инструментарий, способный ввести вселенский хаос в берега некой универсальной схемы, заключающей в себе законы бытия. Из романа Кавабаты он заимствует чайную церемонию — древний ритуал, который наполняет содержимым голландской действительности.
Роман «Ритуалы», состоящий из трех событийно не связанных друг с другом частей, начинается главой «Интермеццо», и первое предложение его, по выражению одного из критиков, сродни крику павлина в конце симфонии Гайдна: «В тот день, когда Инни Винтроп совершил самоубийство, акции «Филипса» упали до 149.60». В самом строении фразы наиболее прозорливые угадали аллюзию на зачин «Ста лет одиночества» Маркеса («Пройдет много лет, и полковник Аурелиано Буэндиа, стоя у стены в ожидании расстрела…»). Так же, как и у Маркеса, из фразы, которая по логике должна завершать повествование, развертывается весь роман: этот принцип «развернутого мгновения» Нотебоом будет использовать и в дальнейшем.
Однако, делая подобный аллюзивный вираж, Нотебоом виртуозно выходит из него способом, который Томас Манн называл «ракоходной имитацией», иронично травестируя, а то и вовсе аннулируя «все вышесказанное». Оказывается, самоубийство не состоялось и из всех главных персонажей «Ритуалов» счеты с жизнью сводят все, кроме Инни Винтропа. Впрочем, Инни менее всех наделен талантом ритуализовать действительность, ведущую себя как норовистая лошадка: он пытается обуздать ее, загоняя в матрицы гороскопов, которые сам же лениво пописывает для не самых престижных газет. В собственном гороскопе он предрекает себе самоубийство, но поскольку к занятию своему относится с изрядной долей легкомыслия, то и самоубийство выходит у него никудышное.
Другое дело Арнолд и Филип Таадсы — отец и сын, которым отведены последующие части романа. Они настолько ритуализовали собственную жизнь, что создали себе каждый нечто вроде «одноместного монастыря». Старый Таадс — бывший нотариус и чемпион мира по лыжам — загнан ненавистью к человечеству в уединенный дом, окруженный лесом. Он называет себя «коллегой всего сущего», отринувшим идею Бога. Каждым зимним утром старый Таадс совершает ритуальный лыжный променад в долину среди гор, вход в которую известен лишь ему. Хозяйство отца Таадса весьма смахивает на загробное царство, где сам одноглазый Таадс добросовестно исполняет роль Гадеса, бога потустороннего мира, что подтверждается и вторым его именем — Плутос, «дарующий богатство», ибо именно Таадс оставляет Инни наследство, позволяющее тому безбедно проводить время в «странноватом клубе, именующемся жизнью, из которого он оставлял за собой право выйти, когда ему заблагорассудится». Старый Таадс выходит из «клуба» после того, как умирает его пес — единственный спутник и участник ритуальных пробегов.
Младший Таадс, подобно отцу, постигает законы универсума, запершись в своей комнате, где все подчинено законам симметрии и равновесия. Это, по сути, тот же самый «монастырь одного человека, который сам себе монах и сам себе епископ». Как и старый Таадс, Филип пытается создать свою собственную религию — из чайной церемонии. Прежде чем совершить самоубийство, он разбивает любимую чашку, которой, как и в романе Кавабаты, отведена роль поливалентного символа. «Я мешаю миру, и мир мешает мне» — к этой фразе в конечном счете сводится его жизненная философия.
В «Ритуалах» довольно быстро угадываются отсылки к древнегреческим мифам, связанным, в основном, с царством теней, и даже проступают подточенные (авторской?) иронией контуры сакральных моделей ненавистного обоим Таадсам христианства. Читатель, реагирующий на расставленные по всему роману сигнальные метафоры и образы, приближается к концу книги вполне созревшим, чтобы «уложить» персонажей в триаду Отец — Сын — Дух Святой, где (конечно, с некоторым сомнением) роль последнего отводится незадачливому самоубийце Инни. Впрочем, Инни легко можно представить «носящимся над водой» — метафора в чисто амстердамском духе, замешенном на воде и вполне добродушном, но упрямом безбожии. Инни Винтропу, «вечному дилетанту», так и не удается совладать с хаосом, которым ему представляется жизнь.