— То есть похоронили спустя несколько часов после мнимой смерти?
— Si, вот именно. Ни о чем таком мы бы в жизни никогда не заподозрили, если бы на следующий год сестры, экономя деньги для покупок, не отказались вносить плату за погребение. Итак, мы без лишнего шума раскопали могилу, подняли гроб наверх, сняли крышку, отставили в сторонку и глянули на покойницу…
Мари не сводила глаз с рассказчика.
— Под землей эта несчастная очнулась. Она билась в отчаянии, истошно визжала, дубасила об изнанку гроба кулаками, пока не скончалась от удушья — вот в этой самой позе, обхватив голову, выкатив глаза, со вздыбленными волосами. Будьте любезны, сеньор, обратите внимание на ее руки — и сравните с руками соседей, — продолжал смотритель. — У всех прочих пальцы мирно покоятся на бедрах, словно бутончики. А у нее? Охо-хо! Скрючены, судорожно растопырены — понятно, что она пыталась выбить руками крышку гроба!
— Быть может, это следствие трупного окоченения?
— Уж поверьте мне, сеньор, при трупном окоченении никто не колотит по гробовым крышкам. Не кричит криком, не обдирает себе ногти, пробуя вывернуть слабо вбитые гвозди, сеньор, не силится в отчаянии хотя бы чуть-чуть раздвинуть доски — лишь бы глотнуть капельку воздуха, сеньор. У других рты тоже разинуты, si, но это оттого, что в тела не впрыснули бальзамирующей жидкости. Мускулы всего лишь расслабились естественным образом, создав иллюзию крика, сеньор. Но эту сеньориту постигла воистину чудовищная muerte. [14]
Мари шла по коридору, еле волоча за собой ноги, оборачиваясь то в одну сторону, то в другую. Обнаженные тела. Одежда с них давно отшелушилась. Груди тучных женщин напоминали комки прокисшего теста, вывалянные в пыли. Чресла мужчин — втянутые, увядшие орхидеи.
— Мистер Гримаса и мистер Зевок! — объявил Джозеф.
Он наставил объектив фотоаппарата на двух мужчин, как будто бы занятых разговором: рты приоткрыты на полуслове, расставленные руки одеревенели в давно прерванной жестикуляции.
Джозеф щелкнул затвором, перевел кадр и нацелил объектив на другую мумию. Снова щелкнул затвором, перевел кадр и перешел к следующему экспонату.
Восемьдесят один, восемьдесят два, восемьдесят три. Отвисшие челюсти, языки высунуты, как у дразнящихся детей, радужные оболочки выцвели в зрачках, закатившихся кверху. Волосы, просушенные солнцем до колючести, остро торчат по отдельности, точно иглы дикобраза, — над губами, на щеках, из век и ресниц. Клочковатые бородки на кадыке, на груди, в паху. Плоть — будто кожа на барабане, пергамент или зачерствелый хлеб. Женщины — громадные фигуры, дурно слепленные из комьев жира, подтопленного смертью. Разлохмаченные прически, похожие на птичьи гнезда, которые то строили, то разоряли, то строили заново. Зубы как на подбор, здоровые, крепкие — полная челюсть. Восемьдесят шесть, восемьдесят семь, восемьдесят восемь. Глаза Мари напряжены до предела. Дальше по коридору, дальше — медлить нельзя. Торопливый, скорый подсчет — без остановки. Вперед! Быстрее! Девяносто один, девяносто два, девяносто три! Вот мужчина со вспоротым животом: дыра зияет, будто дупло, куда лет в одиннадцать кидают детские любовные письма. Взгляд Мари уперся в отверстие под грудной клеткой. Внутри словно бы поорудовал строитель. Позвоночник, тазовые кости. И прочее — сухожилия, пергаментная кожа, суставы, глаза, заросший подбородок, уши, онемелые ноздри. И неровный глубокий разрез вокруг пупка, куда ложкой можно спровадить целый пудинг. Девяносто семь, девяносто восемь! Имена, адреса, даты, подробности.
— Вот эта женщина умерла в родах!
Свободно болтающийся недоношенный плод был прикручен проволокой к запястью женщины, похожий на заморенную голодом куколку.
— А это солдат. На нем еще сохранились клочья мундира…
Взгляд Мари впился в дальнюю стену. До того глаза ее метались туда и сюда, взад и вперед — от одного ужаса к другому, рикошетили от черепа к черепу, перебирали ребро за ребром, замирали, гипнотически завороженные зрелищем бессильных, бесполых, бесплотных чресел — зрелищем мужчин, которых обезвоживание превратило в женщин, а женщин — в свиноматок с обвисшими сосками. Взгляд кидался, вселяя страх, стремительней и стремительней, от разбухшей груди к неистово распяленному рту, от стены к стене — и обратно, снова и снова, будто мяч в игре: вот он застрял в немыслимом оскале, кричащим плевком переброшен в клешни, потом застревает между тощими грудями. Выстроившийся в ряд незримый хор безмолвным гулом подстрекает игроков, и мячик взгляда исступленно мечется от стены к стене — отскакивая, отпрыгивая, отлетая — и катится дальше по всей этой невообразимой процессии, сквозь жуткий строй подвешенных на крюки, вплоть до самого крайнего — пока зрение не разбивается вдребезги о коридорный тупик, где сосредоточен воедино последний истошный вопль всех здесь собранных!