С тобой было тепло и уютно. Ты любила уменьшительные. В твоих устах они не звучали слащаво и были совсем не похожи на лакейские постсоветские «присядьте на скамеечку» или «вам на какое билетик», которые в расхожем современном языке просто заполняют лакуну между советским магазинным хамством и утраченным умением выразить учтивость без потери собственного достоинства. Твои были другими. Домашними, родными, немного самоироничными. Они по-прежнему сопровождают тебя всюду. «Валечка, дай мне тот платочек», – говорила ты кокетливо. Теперь не говоришь. Слабенькая, истонченная и измученная. За окном серый дождь. Дышать стало тяжелее. Лепечу что-то нелепое, глупо пытаюсь свалить на погоду: «Может быть, осень?»«Нет, Катя, это НЕ ОСЕНЬ», – говоришь ты раздельно и ясно, смотря прямо в глаза. И я тоже, конечно, знаю, что это не осень…
А лето было долгое. «…Один из дней выпал и впрямь уникальный. Такого, говорят, уже месяц не было. Галя весь день была в силах. Улыбалась, разговаривала. Легкое почти не болело. На капельнице, худенькая, без волос, но не подурневшая – напротив, красивая. <…>. Галя – совершеннейшая Галя. Улыбается. Все хорошо. Волноваться не надо. Говорит доверчиво и прямо, что боится боли и просит, чтобы молились об этом. <…> Всем приходящим дарит репродукцию витража Шагала „Блудный сын“ из церкви Покантико-Хиллз в Нью-Йорке. Говорит, что раньше не понимала про блудного сына, а теперь ждет, чтобы обняли и приняли. Витраж с блудным сыном и стал своего рода завещанием. Жанр не случаен – что, как не витраж, – традиционная форма, в которой материальный свет понимается нематериально. Когда ты лечилась в Америке, мы получили такое ваше письмо о Покантико-Хиллз: „Там девять витражей Шагала. Описывать это бессмысленно, не упомянуть об этом – нечестно по отношению к Шагалу. Все знают, что он гений. Но в этом храмике абстрактное знание замещается физическим насыщением, утолением жажды, о которой не знаешь, пока не войдешь“».
Ежеминутно занятая миллионом насущных дел, Галя понимала красоту глубже и шире, чем мы, казалось бы, занятые искусством профессионально. Даже в самые трудные времена, когда в больнице не хватало жизненно необходимого, Галя, к удивлению окружающих, особо поддерживала занятия искусством с детьми. Казалось бы – до рисования ли тут, когда ребенок балансирует на грани жизни и смерти, когда не хватает катетеров и перевязочных материалов. Но Галя упорно твердила, что детское рисование не менее важно, чем лечение. Да, конечно: собрать деньги на лекарства, лечить, бороться с болезнью, но иногда достаточно нескольких цветных карандашей… и человек уже не пациент. Ибо творчество – не десерт, а хлеб. Возможность говорить с миром от первого лица, возможность отдавать и дарить даже перед лицом страха и боли. В детстве вообще нет границ и перегородок. У детей нет профессий, дети не играют роли, детям не пристало быть пациентами… Да и взрослым не пристало… Явление красоты миру – в чуде жизни, которое пробивается через бинты и стекла. В болезни же это единство обретает предельную реальность. И художник, равный себе-человеку, в нарушение всех численных законов оказывается в итоге больше самого себя. Среди окружающего нас скрежета бесконечных «измов», наверное, эта глубинная детская непосредственность (неопосредованность) сделала Марка Шагала величайшим художником XX века. А Галя сама как витраж. Проводник света. Физически, буквально.
Теперь подаренные Галей репродукции «Блудного сына» висят во многих московских домах. Так наступила осень. В нашу последнюю встречу шел дождь, а ты лежала, с трудом время от времени открывая глаза, и снова работала – доделывая сайт Фонда www.podari-zhizn.ru и сайт своей удивительной мамы – Виктории Чаликовой. То дело, которое ты считала таким важным, но все откладывала. Вот оно: http://chalikova.ru. Самые глобальные проекты ты умела делать по-семейному. Именно так ты ощущала нашу людскую общность. И в память о своей маме ты делала последнее, на что были силы. Просто, камерно, и в то же время не теряя из виду масштабов. С мамы, ее жизни, творчества и болезни начинался твой путь в благотворительность. Твое собственное чудо. Помню, как-то ты рассказывала мне о ней, уже неизлечимо больной, в Германии: «Мы ехали в метро. Напротив сидели какие-то молодые люди, панки. А мама так жадно смотрела на них, впитывала, ловила их взгляды, и в ее глазах читалась такая жажда жизни». После чудовищной второй операции ты тоже сказала: «Я раньше не любила жизнь (это ты-то!) и не могла жить сегодняшним днем (поверь – это так, я-то знаю, хотя все думают обо мне иначе), я вся в будущее была устремлена – а теперь я так хочу жить… каждый день», – и тут же о том, что теперь ты знаешь, что значит «Из глубины воззвах»…