– Да, я знаю… Вы правы, конечно… Я не знаю, чего я ищу. Может, догнать, прикоснуться (вложить персты – подумала про себя). Не знаю. Я и сама много отношения имела к больницам, и к хоспису, и вообще – я все понимаю. Но я сейчас не на сильной стороне. И я просто прошу… мне важно хоть что-то… Мне не нужно никакой информации – поверьте. Я только хочу узнать… правда ли у вас комнаты выходят на море. И можно ли взглянуть. Ну, на ту комнату… В окно…
– Нет, ничего нельзя. Поговорите с родственниками. И на море у нас ничего не выходит. И все комнаты заняты – у нас пациенты.
Я сказала «спасибо», зашла в лифт и стала спускаться.
Слезы бежали без остановки. Доехали до первого этажа.
Я вышла. В лифт зашла нянечка, толкая перед собой лязгающую тележку с судками.
Она остановилась в дверях, почему-то оглянулась и спросила, обращаясь ко мне, совсем по-библейски:
– Что ты плачешь? Кого ты ищешь?
– Кого я ищу, здесь нет, – ответила в такт сквозь слезы.
Зажав тележку в лязгаюших дверях, она еще раз пристально глянула мне в глаза и спросила:
– Ты по Франческо пришла?
Я кивнула.
И снова заплакала.
– Я сразу поняла, что ты к нему… – Она осеклась, не найдя подходящего глагола. – Я не медсестра – я тут просто нянечка, обслуживающий персонал. Он у нас много месяцев провел, и я его хорошо узнала. У нас было хорошо, мне кажется, – продолжала она. – А потом резко так ему поплохело. А до этого он все на разных инструментах играл. Все просил ему прино-сить инструменты…
Я вслушивалась в ее простую певучую речь, пытаясь угадать, что же он играл. Своего ли буранского соотечественника островитянина Галуппи? Венецианские рыбацкие песни? Или что-то другое?
Руки теребили завязки от сумки. Пальцы нащупали внутри какую-то книгу, и я неожиданно вспомнила, что в сумке – каталог последней детской выставки «Видимо-невидимо». Большие маленькие художники со страшными диагнозами. Детские лысые головки и россыпь цвета, света, радости…
– Я… понимаю… немножко знаю, давно в этом живу… Но вот так судьбе было угодно горько обойтись… Старалась помочь, но жила не свои истории, что ли… Совсем ничего не знаю. Держите. Это вам.
Я протянула каталог.
Тележка по-прежнему наполовину в лифте, наполовину снаружи, дверь лифта с грохотом елозит туда-сюда, словно спеша заглотить и пережевать своих пассажиров.
Нянечка раскрыла каталог и всплеснула руками:
– Боже, как красиво. Неужели это дети? Больные раком?
– Да, – говорю, – это каждый раз потрясает, когда все невозможности в человеке идут вдруг в красоту, – и наступает что-то другое… Может, преображение?
Она повернулась и решительно скомандовала:
– Ты должна его сама передать заведующей. Давай с тобой поднимемся еще раз.
Мне совсем не хотелось возвращаться, но сил возражать не было, и я подчинилась.
Поднялись. Я робела. Нянечка провела меня в кабинет к той же медсестре, которая подняла глаза, оторвавшись от каких-то записей, и смерила меня удивленно-суровым взглядом. За окном садилось солнце. Дул тяжелый пыльный ветер.
Я пролепетала что-то – и протянула каталог. Она стала листать – и преобразилась. Посмотрела на меня:
– Это так красиво! Прости меня… Ты ведь понимаешь – privacy – и все такое – мы не должны. Не можем. Но я сразу догадалась, по кому ты пришла…
Нянечка вторит:
– И я.
– Знаешь, – продолжила медсестра, – давай я запишу твой телефон и оставлю в каталоге тут – это такая красота необыкновенная. Ты позвони тоже нам на будущей неделе.
– Спасибо… Если бы я что-то могла – ну, если кому-то нужно… ну, рисовать… если это возможно в принципе… Я обещаю ни о чем не расспрашивать. Просто, понимаете, одно дело быть по ту сторону, а другое – оказаться по эту.
Она радостно заулыбалась:
– Умница. Именно так. По разные стороны. Позвони на следующей неделе или когда сможешь – наша заведующая выйдет из отпуска… И возвращайся. Обязательно.
– Спасибо вам огромное. Вы мне очень помогли. Я вернусь, если можно, если разрешат. Я позвоню. Вдруг, правда… Не прямо сейчас. Но, может быть, я смогу вам быть чем-то полезной…
– Да что вы, это вам спасибо. Мы будем ждать.
И она снова принялась листать каталог и рассматривать картинки и детские фотографии.
– Неужели дети сами рисовали? – всплескивали они поочередно руками – В хосписе? В больнице?
– Всюду.
Дверцы, пластик. Линолеум. Я почти задыхалась. Скорее на улицу, на жару и ветер, к воде, на набережную…
И вслед стрелой пронзила мысль: «А он? Как же ему хотелось наружу, на воздух, к морю… Сколько месяцев тут? Девять. Боже мой, почему?»
Как жить с этим обратным сроком и знать, что можно было хоть каждый день приходить в ту самую больницу, у дверей которой наши пути пересеклись впервые и уже навсегда, а затем в хоспис… и это могли быть наши – единственные – самые главные дни. Да, не заслужила.
А ему-то за что? Да не будет тебе этого. Там, в этом хосписе-шкафу. Теперь это уже неотменимо. Ни живого разговора, ни шереховатости, ни моря, ни лодки… Все гладко. Шкаф и шкаф, – я ускоряла шаг, почему-то все больше сосредотачивалась на деталях.
– Сама всегда была сторонницей хосписов, – возражал внутренний голос. – Для других, что ли?